– Геннадий Васильевич, известно, что вы из семьи фронтовика. В какой степени это определило вашу судьбу, повлияло на становление характера?

– Мы все 1946 года рождения – дети Победы. Отцы пришли с фронта, и все дворы наполнились детворой. Мы организовывались в отряды, с барабанным боем ходили строем, а на речку бегали совершенно свободно – это было счастливое детство. Я рос в городе Кемерово, в своём доме, где была корова, две свиньи, полно кур. Машина была, «Москвич», купленная отцом.

Отец мой был шофёром, работал на огромном бензовозе. В семье не было ни художников, ни литераторов, и лет до десяти у меня было обыкновенное детство. А потом мне довелось увидеть в журнале «Огонёк» картины передвижников, «Пруд» Левитана. С тех пор я стал бредить этим прудиком, хотя вокруг была сибирская природа, чистейшая река Томь, холмы с кедрачом. А я первым делом, как приехал в Москву, кинулся в Подмосковье в поисках этого ржавого болотца.

Огромную роль в моей жизни сыграли книги. До сих пор я помню запах маленькой книжечки про художника Перова. Я скопировал из неё «Странника» с кружкой. Мать увидела мою работу, и её восторг определил мою дальнейшую жизнь.

– Вы несколько лет проучились в Строгановке, а потом ушли в армию. Считаете ли вы службу необходимой частью биографии молодого мужчины?

– Ответ на этот вопрос я бы начал так: «Москва слезам не верит». В 17 лет я приехал сюда вундеркиндом. Провожая меня, мои друзья несли на вокзал несколько гигантских папок с моими работами.

Но Строгановская школа уже как бы начала вибрировать, ломаться. Я приехал с Кориным, Нестеровым, Врубелем, а здесь уже Шагал! Меня всё же оставили на двухгодичном отделении подготовки мастеров по керамике. На практике я готовил глину для пяти курсов: сидел в подвале и крутил машину. Я овладел гипсомодельным делом, и это мне пригодилось: я, работая у Цаплина и Ватагина, формовал их зверей.

Но Москва меня угнетала: зимой вечная сырость, не то что в Сибири, где нет никаких оттепелей. Да и отношения с некоторыми педагогами не сложились: были такие, с бабочками, приехавшие только что из-за границы. Они мне что-то показывали с придыханием, а я смеялся.

И вот наступило лето. Мне не дали поступать в Строгановку, и я был вынужден подать документы в Суриковский, Полиграф, Текстильный – везде недобрал. И я пошёл в военкомат.

Я делал огромные плакаты, а дембельский аккорд – оформление Ленинских комнат и аллеи героев.

Если юноша здоров, служить, конечно, нужно. Почему за него должен служить кто-то другой?

Ещё раз я соприкоснулся с армией в Афганистане, где мне дважды довелось побывать в начале 1980-х годов. Мы в Кабуле делали для Дома дружбы фонтаны и мозаику. Не то чтобы я так уж рвался туда, но многие художники и архитекторы заболели и не поехали. Когда улетали из Москвы, «Голос Америки» передавал: «В Кабуле разбомбили советское посольство».

Прилетели в Кабул – маленький аэропортик такой. Чистейший воздух, замечательные виды гор, но обстановка напряжённая, везде солдаты с автоматами. Обедать поехали в наше посольство. Врал «Голос Америки»!

Ездили в окрестности Кабула – кругом горы, на перекрестье дорог стоит наш парень, х/б на нём такой белизны, выжженное солнцем! И сам светловолосый, в панаме. Возникали мысли: «Что он тут делает?»

Ведь и я был обработан диссидентской пропагандой, но такого отношения к армии, как у Шендеровича, у меня никогда не было. А дело было так: уже после выставки моих афганских картин в редакции журнала «Юность» ко мне в мастерскую пришёл и Шендерович. И начал: в армии все тупые, «сапоги» и «валенки». Я хотел ему по физиономии дать, думал: «Ну что ты такие гадости говоришь!» Нет там ни «сапогов», ни тупых старшин, все нормальные люди. Просто там другой мир, другая этика, другие отношения.

– В будущем году горькая дата – 25 лет расстрела Белого дома, очевидцем и летописцем этих событий вы стали. Выставку «Русский пожар», вдохновителем и организатором которой были вы, посмотрело немало зрителей. Правда о чёрном октябре 93-го раскрыта не вся…

– В 1993 году моя мастерская была рядом с Белым домом. Я каждый день до расстрела ходил туда. После расстрела Белого дома было такое состояние, которое требовало какого-то выхода. Я помчался в филиал Музея современной истории: «Смотрите, ведь это всё не должно быть забыто!» Но мне отказали.

Я в конце концов решил делать выставку у себя в мастерской, в подвале. Собрал фотографии, сделал портреты, мои друзья написали картины. В центре экспозиции была карта России, её границу мы с Андреем Фефеловым сделали из колючей проволоки, спирали Бруно, все руки у нас были в крови.

– Вы, Геннадий Василь­евич, многолетний художник газеты «Завтра», главный редактор которой Александр Проханов назвал вас охотником за временем…

– Для меня это счастье – 23 года работы в настоящем коллективе. То, что я делаю, можно назвать визуальным дневником нашего времени. Каждую неделю, в пятницу, начинаются муки: мозги постоянно кружатся, пытаясь понять, что же было главным в течение недели? Бывают недели пустые, бывают яркие, когда трудно вместить в одну газетную картинку все события.

Но я повторяю: это моё счастье, которого лишены многие коллеги-художники. Они, не имея прямого заказчика, мучаются, впадают в депрессию, повторяются. Кто-то уходит в историю, в прошлое. Я свидетельствую о современности, но я не хочу быть бесстрастным. Что-то душа моя принимает, а что-то нет. Моё отношение к тому или иному событию очевидно. Это происходит благодаря нашему редакционному коллективу, очень страстному и точному в оценках.

– Не могу не спросить о преподавательской деятельности, работе в вузе, со студентами. Это отнимает много сил. На живопись время остаётся? Или после занятий к мольберту не тянет?

– Учить я начал со студенческой скамьи. Потом преподавал в художественной школе, затем в МАРХИ, позже в своей студии, и вот уже почти 20 лет в РГГУ. Когда я шёл первый раз на первое занятие, я мучительно думал, что я буду делать? Хватит ли у меня наглости подходить кого-то править, советовать? И я решил просто поставить перед учениками мольберт и рисовать.

Но современные студенты уткнулись в свои планшеты. Они перестали видеть несветящийся экран. Наш вуз обладает прекрасным музеем изобразительных искусств, который собирал ещё Цветаев в 1910-е годы, так они не видят скульптуры, не любят ходить туда.

Насчёт живописи – моя мечта вернуться к тому, с чего я начал. Я хочу сделать цикл больших портретов моих любимых друзей и в конце лета или осенью показать всё на большой выставке.

– Интерес к работам классиков – Серова, Айвазовского – в последние годы просто фантастический. А картины современных художников такого ажиотажа, на мой взгляд, не вызывают.

– Здесь несколько факторов. Во-первых, появился некий социальный жирок. В 90-е годы музеи, в том числе и классические, были пусты, а сейчас у людей есть досуг.

Во-вторых, достаточно удачная пиар-кампания новых директоров Третьяковки и Пушкинского музея.

И, в-третьих, ещё Врубель говорил, что он готов поджечь все музеи, потому что и тогда публика была не очень внимательна к современникам. Любят ушедших.

Почему полюбили Айвазовского? Он позволяет человеку, утомлённому современными проблемами, углубиться в эти бесконечные морские пространства. Любят Левитана, его тихие заводи. А я предпочёл бы сделать большую персональную выставку Шишкина – это могучая живопись, где много восторга и восхищения природой России.

Но и современное искусство, если оно отвечает глубинным потребностям человека, может заинтересовать публику.

– Вы оптимист?

– Я прожил 70 лет, разве это не основание для оптимизма?