Илья Сергеевич Глазунов — дивный человек, благородная душа, изумительный художник. Мы дружили с Ильёй Глазуновым, хотя он был старше меня, куда более мастит, овеян обожанием и славой. Я — сталинист, он — ненавистник всего советского. Что нас связывало? И он, и я были русскими империалистами: один — под двуглавым орлом, другой — под рубиновой звездой.
Впервые я увидел Глазунова, когда был ещё очень молодым человеком. Вместе с приятелем мы посетили его знаменитую мастерскую в башне Моссельпрома, что на Арбате. Глазунов был молод, свеж. Меня поразили его аристократическое лицо, удивительно изысканная русская речь. Он поставил на проигрыватель пластинку с записью донского хора — не того, что поёт сегодня в Ростове, а того, что пел за границей, был собран из казаков, ушедших из России вместе с белой армией.
Он показал нам свою коллекцию икон — ошеломляющую, изумительную. Эти огненные Спасы, лазурные Троицы, всехсвятское многоцветие. Он был из тех городских интеллигентов, из их первой, самой ранней волны, что пошли из городов на Русский север, в заповедные русские леса, где погибали брошенные и разорённые церкви. Он был не просто собирателем икон. Он был собиратель того рассыпанного и разбросанного по городам и весям русского начала, которое попиралось, подвергалось забвению. Ни одно русское движение — большое или малое — не обходилось без Ильи Сергеевича Глазунова, который был если не членом этого движения, то советником, наставником, пастырем. ВООПиК, «Память», множество русских художников, писателей, музыкантов — все побывали у Глазунова, все припали к этой духовной русской иконе.
В моём домашнем киоте среди прочих не слишком древних икон есть одна, писаная, по-видимому, в начале ХХ века, подаренная мне Глазуновым. На этой иконе — Александр Невский, мой небесный покровитель. И теперь каждый раз, вставая перед иконостасом, я смотрю на него и вспоминаю Илью Сергеевича Глазунова. Ведь всякое доброе воспоминание об усопшем есть молитва о нём.
Он допускал меня в свою мастерскую, где стояли на мольбертах ещё не оконченные картины, и позволял присутствовать при работе. Так, я видел одну из последних его картин, посвящённую раскулачиванию. Его огромные мистерии, где на одном пространстве, тесно прижавшись друг к другу, стоят мучители и мученики, святые и воины, проповедники и их гонители. Эти громадные мистерии, построенные во многом по принципам русской иконописи, на одном поле соединяют множество времён, явлений. Они висят в его персональной картинной галерее, что на Волхонке, и он часто и с удовольствием позволял мне среди этих картин устраивать презентации книг, собрания единомышленников. И эти собрания на фоне грозных великолепных полотен несли особый метафизический смысл, вливали в наши разговоры и пересуды мистическую животворную энергию русской истории.
Иные люди винят его в том, что он был лоялен к любой власти. Он принимал у себя генсеков и президентов, все они почитали его, помогали ему. Нет, это не была политическая всеядность — он сберегал своё искусство, он окружал своё искусство спасительным магическим кольцом, опирался на власть в своей схватке с гонителями, недоброжелателями, стремящимися закрыть его мастерскую, разогнать стотысячные толпы, собиравшиеся на каждую его выставку.
Он построил себе в центре Москвы усадьбу в стиле тех дворянских усадеб, которых осталось, быть может, полдесятка. Когда я бывал у него в гостях, он водил меня по бесконечным анфиладам комнат, гостиных, танцевальных залов. Мне казалось, что я попал в усадьбу Шереметева, и удивлялся тому, как Глазунову в этом скопище современных улиц, зданий, посольств, министерств удалось создать таинственный оазис русской классической старины.
По его эскизам был отреставрирован Кремль. В Кремлёвском дворце появились когда-то исчезнувшие залы, и Глазунов создавал их антураж. Но мне всегда было жаль того большого пуританского строгого зала, где проходили заседания партийных съездов, решались проблемы войны, обороны, государственной политики, где выступал Сталин, откуда тысячи людей уходили на великие стройки или в великие гарнизоны. И по сей день, бывая в Кремле и любуясь на глазуновские имперские залы, я тоскую по тому исчезнувшему пространству, где говорилось о пятилетках, о космическом полёте, о превращении Советского Союза в сверхдержаву. Тот пуританский зал был настоящим имперским залом. И нынешним дворцовым палатам ещё предстоит стать намоленными центрами новой русской государственности.
Я писал о Глазунове статьи и очерки в газете «Завтра». После одной из таких работ он сказал, что хочет сделать мой портрет. Я позировал ему. И этот огромный, в золотой раме, портрет висит теперь у меня дома.
Я — в малиновой рубахе, и на этой рубахе сидят три бабочки, три крапивницы — бабочки русского рая. И на меня, уставшего, постаревшего, смотрит со стены другой человек — тот, который недвижно сидел перед Ильёй Сергеевичем Глазуновым, а художник, макая в краски кисть, взглядывал на меня, словно вычерпывал и переносил на свой холст мой образ, мою суть, угадывал, как колдун, моё сокровенное. Как же мне его не хватает…