Обитель особого назначения
Захар Прилепин
Писатель Захар Прилепин, лауреат престижной литературной премии "Большая книга", полученной им за роман "Обитель" — о лагерях на Соловках — провел для читателей первую экскурсию по маршрутам своего романа. Талантливые писатели сегодня то и дело уходят то в певцы, то в устроители собственных концертов, то слишком смело объявляют себя чуть ли обогнавшим всех классиков? Зачем после серьезного художественного исследования закреплять успех в шоу-жанре? Или писателю теперь не обойтись без попыток необычным способом поддержать серьезный интерес к теме? — выяснял наш корреспондент.
Прогулка от стен Соловецкого монастыря до бывшего здания биостанции — белокаменного дома — занимает около часа. В начале маршрута — сильный ветер с моря, который утихает по мере удаления вглубь острова. Ветер для Соловков — это привычное дело на протяжении всего года, он дует, кажется постоянно. Нередко с такой силой, что здесь не могут приземлиться самолеты.
Сейчас в доме живет монах, на небольшом участке есть хозяйство, аккуратные дорожки, выложенные досками, и колодец. В романе "Обитель" Захар Прилепин на некоторое время поселил здесь Артема — он присматривал за морскими свинками и не смог защитить двух кроликов: одного — от кота, другого — от надзирателей.
Захар возглавляет прогулку для небольшой компании: своей супруги Маши и еще троих друзей. Рассказывает совсем немного, лишь изредка давая пояснение, куда направляется и сколько еще осталось идти.
— Биостанция появилась в лагере позже — в середине 30-х. Но я перенес ее во время своего романа (действие в "Обители" происходит в конце 20-х — прим. "РГ"). Такие сдвиги во времени я делал осмысленно, — объясняет писатель, когда подходит к аккуратному забору, окружающему участок.
Прилепин рассказывает, что не ставил перед собой задачи трафаретно наложить события романа на историческую хронологию и не писал учебник или историческое исследование. А потому упреки в таких ошибках принимает легко.
— Я придумывал свое художественное пространство и поэтому не особо переживаю по поводу небольших ошибок. Например, к роману "Война и мир" может быть огромное количество претензий, там могут быть прямые ошибки и передержки. Но это не имеет никакого значения, потому что это пространство Толстого и больше ничье.
Впрочем, для некоторых современных обитателей Соловков неточности оказываются неразрешимым препятствием: "Я дочитала роман до 200 страницы, — вспоминает Маша, экскурсовод, которая на следующей день сопровождает нас на Секирную гору. — Там сцена, где они заготавливают дубовые веники. Дело в том, что на всем архипелаге растет единственный дуб — и тот был посажен лет 20 назад".
— Да, я мог бы провести экскурсию по роману, — отвечает на вопрос автор "Обители", — но, конечно, для этого мне надо перечитать свой роман, которым сейчас не так жив, как во время написания. Единственная сложность — я рисовал себе лагерь в том виде, в котором он был на тот момент — по фотографиям, планам. А сейчас многие постройки переставлены местами. И я не всегда точно могу сказать про этот дом, или соседний. Правда, мне кажется, что это несколько патетично и пафосно: я чувствую себя странновато при мысли, что буду водить экскурсию по своему роману.
При этом добавляет, что сам непрестанно проводит такую экскурсию мысленно. "Я хожу и ловлю себя на мысли, что увижу в окне Эйхманиса, Артема или Галину. Или замечу, как за углом взмахнет пола чекистского плаща. И это щекотное чувство не самопризывное, и уж тем более я им не кокетничаю. Для меня это искренне и очень осязаемо".
По дороге, которой мы пришли, Артем и другие заключенные ходили на баланы (так в романе называются изнурительные работы заключенных, которые вылавливали в озерах тяжелейшие бревна и несли их на лесопилку). В мае здесь все еще местами лежит снег — в тех местах, где солнце постоянно загорожено лесом. Из некоторых сугробов можно зачерпнуть ботинком снег и промочить ноги. И хотя погоду не назовешь плохой, ни свитер, ни куртку снимать не хочется. Тем более страшно представить, что лагерники в это время лезли в ледяную воду, чтобы вылавливать там тяжелые бревна.
На вопрос, где именно это происходило и какое место описывалось, Захар неопределенно машет в сторону: "Здесь десятки озер, на одном из них".
В сувенирной лавке Захар много времени проводит у полок с книгами. Покупает несколько журналов — на них он сошлется, рассказывая о том, кто был обитателями СЛОНа (Соловецкого лагеря особого назначения), и что кроме "каэров" (политзаключенных, посаженных по статье "контрреволюционная деятельность") здесь было большое число действительных уголовников — убийц, воров, мошенников, проштрафившихся чекистов и других. Для писателя это еще один аргумент в пользу того, что история Соловков — это сложная история, которая не терпит черно-белого осмысления.
В лавке Захара узнает одна из продавщиц: "Мы знаем, вы — многодетный отец. Поэтому хотим подарить вашим детям книгу", — и в руках у Прилепина оказывается сборник поморских сказок. В ответ он улыбается, благодарит и фотографируется с дарительницей на память.
На экскурсии, которая так и называется — СЛОН, экскурсовод Марина Анатольевна вспоминает, что она была первой, кто показывал Прилепину документы, связанные с жизнью лагеря. "Он пришел также, как и вы. И заинтересовался историей лагеря. Я показывала ему документы, рассказывала, кто населял лагерь, показывала письма заключенных".
— Я прочитала "Обитель", — продолжает она. — Но ведь это художественная книга, не документальная. Мне она понравилась.
— Я общался с местными, когда приезжал сюда. С теми, кто занимается историей монастыря, — писатель ответил экскурсоводу заочно. — Никто из них не выказал претензий или замечаний. Хотя я думаю, что они есть. Но они говорили, что все очень хорошо, что книга им понравилась.
К слову, ни одной книги Прилепина в сувенирных лавках Соловков найти не удалось — хотя книг здесь продается примерно столько же, сколько магнитов с видами монастыря. Справедливости ради, большая их часть — православная литература. Из всех лишь две посвящены теме лагеря — письма и дневники заключенных, разделенные на два тома по времени написания.
Незадолго до вылета Прилепин рассказывает, что Соловки для него — особые. И не потому, что это место действия его романа. "Вся природа здесь, весь этот ландшафт, и история монастыря, мрачная и прекрасная, чудесная и чудовищная одновременно. Поэтому столь сильно ее воздействие. Эти стены, к которым прикасался и Зосима, и Филипп, и Степан Разин, который дважды ходил на Соловки еще до бунта. И Петр Великий, и Павел Флоренский, и Дмитрий Сергеевич Лихачев. Я прикасаюсь к этим камням, и я хочу свою ладонь наложить и услышать чужую".
— Когда вы приезжаете в Москву, вы ходите к Соловецкому камню?
Захар Прилепин: Я бывал там несколько раз. Но в Москве этот памятник имеет слишком сильную идеологическую ауру. Туда приходят слишком много людей, которые мне глубоко неприятны. Мои представления о том, что эти люди глубоко гуманистичны и нестерпимо жалостливы, сильно изменились во время ситуации на Донбассе. Когда начали бомбить и убивать живых людей, именно эта публика как-то стыдливо скосила глаза в сторону: они там не видят ни палачей, ни расстрелов, ни бомбежек. Я не хочу сказать, что от этого хуже стал сам Соловецкий камень. Но когда я приезжаю сюда, в монастырь, то чувствую дух тех людей, тех событий. Здесь все пропитано теми казнями, это буквально висит в воздухе. У Соловецкого камня, мне кажется, всякими сквозняками это чувство разнесено.
— В конце 2016 года в Москве появится памятник жертвам политических репрессий. Сейчас идет конкурс на проект, который будут устанавливать, уже выделена земля. Каким должен быть памятник по вашему мнению?
Захар Прилепин: Это очень важное дело, потому что речь идет об огромной непомерно страшной трагедии, которая должна быть зафиксирована. Но, главное, мне кажется, чтобы будущий памятник нес одновременно внеидеологический и неконфликтный характер. Чтобы с одной стороны власть и государство, которые это устанавливают, испытывали четкую и осознанную необходимость, что памятник нужен не для того, чтобы ублажить часть российской и внероссийской публики. И чтобы определенная часть нашей интеллигенции, в том числе оппозиционно настроенной, не использовала это место в качестве дополнительного средства агитации в пользу своих взглядов. К таким временам нужно подходить с чистейшим и честнейшим сердцем.
— Разве можно относиться к жертвам политических репрессий иначе, чем как к трагедии всего народа?
Захар Прилепин: Элементарное разделение на жертв и палачей непозволительно упрощает ситуацию. Я сейчас купил журналы: там есть таблица тех людей, которые находились в Соловецком лагере по преступлениям. Убийцы, маньяки, террористы, реальные криминальный контингент — их до половины заключенных. Кроме прочего, там еще сотни бывших чекистов. 90 процентов людей, которые находились на самой вершине лагерной администрации, это известный факт, потом погибли в этих лагерях. Да, было огромное число несчастных крестьян, которых во время коллективизации снесли со своих мест. Но были среди этих "жертв" люди, которые убили кого-то и ограбили. Огульно отправляя их в число невинно пострадавших, мы оскорбляем таким образом память тех, кого они, условно говоря, зарезали. И мне бы хотелось, чтобы галочка в этом месте стояла, чтобы мы понимали, что это не одна страшная сила, которая изничтожает хорошую. Это сложная история, к которой нужно бережно подходить.
— Ваш роман — это ведь тоже своего рода памятник. Памятник чему?
Захар Прилепин: Мне не очень бы хотелось произносить слово памятник по отношению к своей книге. Это текст о сложности и мучительности сохранения в себе человеческого в любой ситуации. О том, что все это пространство было населено живыми людьми, которые в той или иной степени оказались жертвами всего случившегося. О сложности ответов, о сложности вопросов. Повесть Катаева "Уже написан Вертер" заканчивается замечательной строчкой Пастернака "Наверно, вы не дрогнете, сметая человека. Что ж, мученики догмата, вы тоже — жертвы века". О том, что есть жертвы и есть мученики догмата, и они тоже жертвы.
— Как вы полагаете, свойственна ли нам избирательность памяти и памятник жертвам политических репрессий — это признак здорового общества и государства, которое помнит не только славные страницы своей истории, но и хранит память о страшных трагедиях?
Захар Прилепин: Я вырос в те времена, когда 99,9 процентов населения России пребывало в состоянии непрестанного самобичевания. Покаяние происходило годами и десятилетиями. В последние три-четыре года, мне кажется, происходит попытка перестать об этом говорить и меньше об этом думать. И в сущности — это вполне объяснимый процесс: это такие качели, нас занесло в ту сторону, когда мы вылили на себя столько грязи, столько вызвали на себя огня. А теперь эти качели вынесло в другую сторону. Народ немножко подустал от этого, он хочет себя уважать и это оздоровительное чувство.
— Не кроется ли в этом оздоровительном чувстве опасность?
Захар Прилепин: У нас все-таки не устанавливают памятники Сталину или Дзержинскому. А то, что у нас ведут разговоры о том, чтобы переименовать Волгоград в Сталинград, появилось пять книжек, что Сталин не плохой, а сложный, и четыре программы на эту тему — это вовсе не означает реабилитации сталинизма. Это просто один из элементов демократии: возникают такие голоса, возникают другие. Это поле общественного договора.
— Только не очень понятно, как может общество договориться о сегодняшнем дне, если даже события столетней давности, 17-го года, ни к какому согласию не приводят.
Захар Прилепин: Это нормальное состояние, когда полного согласия не достигнуто. А как? Если страна раскололась ровно наполовину: литература, культура, элиты, аристократия, вплоть до церкви. Никакого согласия и быть не может, кроме одного, надо самим себе сказать, что и белые и красные любили Россию, что и те, и другие готовы были жизнь принести за ее величие. А согласий в том смысле, что большевики были погаными, пришли и всех убили, белые были все хорошие, а Колчак был похож на Хабенского. Это дурдом, а не общественное согласие. Но существует колоссальная национальная память, которую уже не победить. Когда Пушкин пишет историю Пугачевского бунта и следует букве документа, он показывает какой-то ад, устроенный на земле казачьей беспредельной вольницей. Но в "Капитанской дочке" все выглядит иначе, значит, он почувствовал, что есть какая-то другая правда, раз это существует в народной памяти, раз так поэтически разнообразно отражено. Про это говорит Эйхманис, что народные песни, великая поэзия — это уже серьезное оправдание и с этим уже ничего не поделаешь. И это происходит незримыми движениями в самом народе, и с этим уже ничего не сделаешь.
Российская газета 26.05.2015