Жоресу Ивановичу Алферову 15 марта должно было исполниться 89. Он не дожил до своего дня рождения совсем чуть-чуть. Несмотря на пошатнувшееся еще в ноябре прошлого года здоровье, всегда был на связи с коллегами из академии наук. Собирался, когда выйдет из больницы, активно заняться проблемой возвращения в структуру РАН Санкт-Петербургского научного центра.
Автору этих строк выпало счастье лично познакомиться с Жоресом Ивановичем в 2013 году, накануне выборов президента РАН, на которые он баллотировался в качестве одного из кандидатов. К сожалению, взятое у ученого его первое в жизни интервью для «МК» тогда не вышло, — мэтр счел чересчур откровенную по его мнению публикацию перед выборами преждевременной. Так она и пролежала в редакционном столе, дожидаясь своего часа. Думаю, теперь в память об академике мы имеем право опубликовать нашу эксклюзивную беседу.
— Жорес Иванович, многие, ссылаясь на тему работы, за которую вы в 2000 году получили Нобелевскую премию, называют вас «отцом оптоэлектроники». Можете объяснить, почему?
— Мы с гордостью можем сказать, что мы основоположники физики и технологии полупроводниковых гетероструктур для высокоскоростной оптоэлектроники. Если в 1966-67-м годах ими занималась моя небольшая группа, и многие говорили — да из этого ничего не получится, то сегодня в программе любой международной конференции гетероструктуры составляют половину, а иногда три четверти и более докладов.
Непосредственно из нашей лаборатории тогда вышли первые комнатные лазеры. А первые непрерывные комнатные лазеры — это что? Волоконно-оптическая связь. Все волоконно-оптические линии связи для телефонов, для Интернета, для чего угодно — это источник сигнала, он же полупроводниковый лазер на гетероструктуре. Он потом модифицировался, совершенствовался. Лазерная указка, которой вы показываете, когда делаете доклады, это наш лазер. Телевизионный сигнал, который сегодня идет по кабелю — это наш лазер…
— Как же вам удалось обогнать в этом вопросе американцев?
— Есть одна принципиальная вещь, которая чрезвычайно важна для ученых. В свое время крупнейшие американские фирмы — «Бэлл Телефон», «Ай-Би-Эм», «Дженерал электрик», «Вестингауз электрик», «Ксерокс» и многие другие имели мощнейшие исследовательские центры, и в этих центрах велись фундаментальные исследования. Не случайно один «Бэлл Телефон» родил 16 (!) нобелевских лауреатов. У нас в СССР Физический институт имени Лебедева РАН (ФИАН) тоже уникальная система, но оттуда вышло только 7 нобелевских лауреатов и двое — из моего родного ленинградского Физтеха (я имею в виду в чистом виде, когда и работа, за которую дана нобелевская премия, была сделана там, и человек там работал) — это Николай Николаевич Семенов и я. А в Штатах из «Бэлл Телефон» — 16, из «Дженерал электрик» пять, если не ошибаюсь. Я всегда любил в своих лекциях рассказывать следующую историю. Когда Мелвин Келли — исполнительный директор фирмы компании «Бэлл Телефон» в 1945 году создавал группу и ставил ей задачу по созданию электронного ключа, чтобы вместо механического реле именно он переключал телефонные аппараты, он сказал им еще такие слова: «Очень важно, если, помимо работы над электронным ключом, вы проведете исследования, которые подтвердят принципы квантовой механики для конденсированного состояния». Вот когда исполнительный вице-президент, занятый практическими делами, формулирует так задачи для ученых, в этой компании будет все в порядке. Многие из тех нобелевских лауреатов приезжали к нам, читали нам лекции.
Но в начале 80-х в этих компаниях американцы совершили большую глупость в организационном плане. Руководство стало говорить так: эти ученые, которым мы платим деньги, публикуют свои статьи и ими могут пользоваться все. Мы должны сворачивать это — пусть делают то, что мы им говорим, то, на чем мы можем заработать. И фундаментальные исследования стали сворачивать. От этого США много потеряли. Руководство этих компаний не понимало одной принципиальной вещи. По-настоящему новые открытия, новые фундаментальные исследования рождают новую идеологию. И та компания, тот коллектив ученых, который раньше других эту новую идеологию освоил, дает огромные преимущества. Именно на этой новой идеологии мы обогнали американцев в гетероструктурах.
— Кстати, по поводу идеологии… Вы как-то сказали, что во второй половине ХХ века прогресс шел вперед благодаря великому состязанию СССР и США. Но тогда это базировалось на гонке вооружений, ведь так? Вот что сейчас может заменить ее?
— Военные исследования и военные разработки всегда ставились испокон века государствами во главу угла. Война на нашей планете, к сожалению, существует с незапамятных времен, и успех в войне всегда требовал — и в древнем Риме, и в древней Греции — развития технологий. Поэтому не нужно здесь говорить только об СССР и США, — воевать любят все.
У нас в СССР была десятка министерств оборонно-промышленного комплекса, куда входили Минсредмаш, Минатом, Минобщемаш, Минэлектронпром, Минрадиопром, Минсудпром, Министерство авиационной промышленности и т.д. Они производили 60% высокотехнологичной гражданской продукции. То есть, и телевизоры, и радиоприемные устройства, и холодильники, и многое другое, делалось на наших оборонных предприятиях. Технология там была выше. Вот я могу сказать, — каждое из этих министерств имело свое главное научно-техническое управление, которое взаимодействовало с академией наук и мы с ними обсуждали много разных вещей. Не распадись СССР, в принципе, каждое из этих министерств могло бы стать транснациональной компанией, которая была бы конкурентом западных транснациональных компаний. Мы это бездарно, не по-хозяйски развалили, разворовали, растратили. В 2000-е годы стали собирать. Но уже у нас нет всего Союза, многого нет, мы должны в этих условиях думать, как все возродить и сделать. И здесь снова академия наук может сыграть очень важную роль.
— Знаю, что у вас в физико-техническом лицее собрана великолепная молодежная команда. Как вам удается молодых ученых удерживать здесь, на родине?
— Во-первых, далеко не всегда удается. Вот я слушаю защиты магистерских работ, а потом спрашиваю магистранта: «Ну, а в аспирантуру-то куда, к нам, конечно?» Он: «А меня уже Стэндфорд берет». Из 20 человек выпуска таких у нас бывает один-два, но это очень хорошие выпускники. И я понимаю почему так происходит… Для них Стэндфорд — это Стэндфорд.
— Нет патриотизма?
— Нет того, о чем я вам говорил — нет востребованности наших научных результатов.
— Вы сами в 1970-71 годах работали полгода в США. Расскажите о самых ярких впечатлениях о том периоде.
— Действительно, я получил тогда первое приглашение работать в США по прекрасному соглашению, подписанному Мстиславом Келдышем (президентом АН СССР — Авт.) между нашей Академией и национальной академией наук США. Проработав пять месяцев в Урбане (кампус Иллинойского университета в Чикаго Урбан-Шампейн — Авт.), я поехал по лабораториям Штатов. Нужно сказать, президентом в то время был Никсон. Он сделал гигантскую глупость, объявив весной 1971-го года о сокращении финансирования фундаментальных исследований. В Америке началась безработица среди ученых. Ко мне, когда я совершал «турне», подходили американцы и говорили: «А можно к вам уехать?» Я отвечал: «Топайте в наше посольство, договаривайтесь, у нас безработицы нет». И вот я приезжаю в Университет Южной Калифорнии. Сделал доклад на семинаре о своих исследованиях, — меня декан физического факультета профессор Шпитцер приглашает на ланч. Он говорит: «Правильно меня поймите, здесь нет никакого политического бэграунда, но я по поручению нашего ректора должен сделать вам предложение. Вы знаете, что сделал Никсон и какова нынче наша ситуация. Сегодня вот такие ученые, как вы, которые ведут фундаментальные исследования, из которых возникает масса приложений, имеют очень большую ценность. Ректор просит вас принять предложение быть полным профессором на пять лет. Если вам очень трудно пять лет, для вас мы готовы идти на три года, даже на два, но лучше бы пять. И мы вам даем двойную зарплату профессора».
Фулпрофессор в то время получал 25 тысяч долларов… Ну, я-то знаю, что, во-первых, меня и не пустят…. И так спокойно ему говорю: «Нет, не выйдет ничего». — «Почему?», — спрашивает он. И я так просто в шутку говорю: «Мало». Он несколько ошалело посмотрел и говорит: «Мы думали об этом — 55 тысяч». Я говорю: «Мало». «60», -говорит он. Я снова отвечаю: «Мало». Он: «Вы знаете, ректор разрешил идти до 60. Но я знаю, что он согласится — 65». Я стою на своем: «Мало». — «Сколько же вы хотите?»- взмолился Шпитцер. Я говорю: «Миллион!». — «Вы шутите?» — Я говорю: «Конечно».
— А если бы пускали тогда, вы бы уехали?
— На пять лет — нет. Я мог согласиться, но не больше, чем на годик. У меня слишком много дел было дома. Я вообще-то видел, что, по крайней мере, в моей лаборатории я работаю быстрее, чем они. Поэтому полгода в Штатах для меня были оптимальным временем, и очень важным, потому что я увидел Америку изнутри.
Я занимался там иногда вещами, которые не совсем соответствовали моему направлению в науке. К примеру, как-то я решил провести социологический опрос среди американских профессоров, аспирантов, студентов, механиков лабораторий. Вопрос сформулировал так: «Назовите мне пять лучших президентов США за всю историю США и пять лучших руководителей Советского Союза». Опросил я в итоге человек 50. Среди американских лидеров всегда впереди были двое — Линкольн и Джефферсон. На третьей позиции чаще всего оказывался Франклин Теодор Рузвельт, на четвертой — Трумэн, на пятой — Джордж Вашингтон (часто с такой ремаркой: дурак, генерал, солдафон, но наш первый президент и мы обязаны его назвать). И никогда не попадалось имя Кеннеди, что для нас было удивительно… Профессора, студенты, аспиранты объясняли это так: «Кеннеди? Да что вы, он за деньги папы стал президентом. Он болтун и ничего особенного не сделал». Говоря про лидеров СССР, первым — без исключения, американские ученые называли Владимира Ильича Ленина — создателя советского государства. Вторым — без исключения — Никиту Сергеевича Хрущева. Я говорю: «А чего это так?» — «Ну что вы — сын шахтера, и стал главой страны! После Хрущева мы поняли, что вы нормальная страна…». Номер три — и снова без исключения — Алексей Николаевич Косыгин. «Вы должны быть счастливы — ваш премьер-министр, инженер, образованный человек…». А дальше понеслось что угодно — Троцкий, Бухарин, иногда называли Устинова… Но не называли Сталина и Брежнева… Мне это было очень интересно.
Я знакомиться с людьми, с компаниями. Они оплачивали все мои поездки, приглашали на встречи. У меня установилось много добрых отношений, которые помогали мне потом и в 90-е годы. Я знал, к кому пойти, чтобы добыть деньги для Физтеха…
В Иллинойском университете ко мне было очень хорошее отношение со стороны великого Джона Бардина — дважды нобелевского лауреата, который работал там профессором. Каждую среду он звал меня на ланч, а если приезжал большой ученый, то и вечером и на обед. Он звал меня на ланчи сначала на 12 часов, а я в это время плавал с 12 до часу. Но раз
Бардин меня зовет — я из-за этого не иду плавать. Джон узнал об этом, позвонил мне и сказал: «Жорес, да мне все равно, когда ланчеваться, переносим на час, после плавания у вас будет еще лучший аппетит».
— Расскажите, что именно в детстве вас подтолкнуло к физике? Может, была какая-то детская мечта?
— В войну нам повезло. Мы жили в Туринске, под Свердловском, где был завод пороховой целлюлозы (им руководил папа Жореса Ивановича- Авт.). Я увлекался тогда химией. Приходил в лабораторию на заводе, брал какие-то устройства и ставил кучу химических экспериментов дома…
— А сколько вам было лет?
— 12-13. И вот однажды мама пришла с работы и в шкафу обнаружила, что ее выходное платье из вискозного шелка превращено в какие-то шкурочки висящие. Она, естественно, думала, что я что-то сделал, но я ничего не делал. Я говорю: «Мама, наверное, какое-то вещество, которое я получил в результате опытов у себя, на вискозный шелк действует. Остальное же все цело, а вот вискоза пострадала».
Наша учительница химии была из харьковского техникума. Однажды она сказала, что, если она заболеет, то урок будет вести Алферов. И действительно как-то она заболела, и через пару уроков как раз мне пришлось рассказывать ребятам, как получать серную кислоту.
Потом я придумал простой способ, как сделать так, чтобы было интересно в классе. За лето я прочитывал учебники следующего года, которые у меня были. Многого, может быть, я не понимал, но, зная кое-что, слушать учителя было гораздо интереснее, и я мог задавать вопросы.
В физике решающим было знакомство с учителем Яковом Борисовичем Мерцельзоном в Минске. Когда он рассказал, как работает катодный осциллограф, и про принципы радиолокации — все, я забыл про химию. Я окончил факультет электронной техники Ленинградского электротехнического института им. Ульянова-Ленина и попал на работу в Физтех… В дипломе у меня было написано: инженер-электрик по специальности «Электровакуумная техника».
— Расскажите, что помогает вам в ваши 83 года поддерживать такую работоспособность ?
— Я жив и эффективно работаю более-менее, потому что в 1990 году я построил на даче в поселке Комарово бассейн… Помню, в 1949 году, будучи студентом, вместе с приятелем мы приехали в Репино и пошли пешком до Комарово. А тогда как раз Сталин подарил всем академикам дачи. В Москве это Луцино, Абрамцево, а у нас Киломяки, которые позже стали называться Комарово. И я увидел эти дачи… Поинтересовался — что это такое? Мне объяснили, что это академический поселок. И вы знаете, я тогда подумал — нужно обязательно стать академиком и поселиться в Комарово. И я стал академиком. Но дачу в Комарово, получив разрешение, строил за свои деньги на месте сгоревший дачи Льва Семеновича Берга, выдающегося зоолога и географа… Первый звонок я получил от директора студии «Ленфильм». Он сказал: «Поздравляю, что вы получили это разрешение, но мы очень огорчены». «Чем?» — говорю. — «А мы все время снимали военные фильмы на сгоревшей даче Берга»,- говорит он. — «Так приезжайте теперь снимать послевоенное восстановление».
Возле дома был теплый гараж. Я подумал: зачем мне теплый гараж? В том теплом гараже я сделаю плавательный бассейн длиной 7,5 метров, шириной 2,20, глубиной 1,40. И я это сделал. В 1990 году я заплатил за это 8 тысяч рублей. И вот уже 23 года каждый свой день начинаю с того, что я иду в этот бассейн и проплываю 300, а иногда 400 метров. Каждый день, когда я в Петербурге. Сегодня я проплыл 350 метров.