Лимонов ворвался в нашу литературную и политическую жизнь, как метеорит. Он летал на каких-то неведомых нам орбитах, где люди разговаривают на английском, на французском языках, где они танцуют в кабаре, учатся в Сорбоннах, а иногда кидают в эту Сорбонну бутылки с горючей смесью. И он принёс сюда, в нашу оппозиционную патриотическую, слегка архаичную, но очень духовную среду свой западный авангард, своё беспокойство, свою взрывную тревогу, своё вечное раздражение. Он напоминал жеребца, на котором дрожит кожа.
Сначала он приехал и присматривался. Появился в нашей редакции тогда ещё газеты «День» напряжённый, сдержанный, не позволял себе серьёзных сентенций, высказываний, а только слушал, слушал. Это был целый период его присутствия здесь, когда он лишь слушал. Напечатал несколько своих работ, эссе в нашей газете.
Он хотел найти себе место, искал, где можно было бы ему угнездиться с его опытом, со страстью западного революционера. Он много чего перепробовал: не только газету, но и партию Жириновского, какие-то экзотические организации. И нигде не находил себе места.
Он всегда приходил, как взрыв, оставляя после себя поломанные табуретки. Он был хотя и сторонний, но участник событий 1993 года: был в наших толпах, расхаживал по баррикадам. Он присматривался. Я не знаю, что происходило в его душе, но мне кажется, он соизмерял европейский революционный опыт с нашим, который, как все бунты, был в чём-то схож, а в чём-то — абсолютно русским.
Он печатал прекрасные рассказы. Особенно мне понравились рассказы из его югославско-сербской истории: он писал о том, как воевал вместе с сербами. Это были очень правдивые, отважные рассказы человека, который прошёл не только пикники у Гудзона в Нью-Йорке, но и горящую, пылающую Сербию.
Он ждал своего момента: как птица, сидел на ветке и ждал, когда же можно взлететь. То и дело убирал голову в плечи, говорил, что вот-вот взлетит… И не взлетал.
Я присутствовал в тот момент, когда эта птица начала хлопать крыльями, снялась с ветки и полетела. Это был удивительный вечер в «пёстром зале» ЦДЛ, когда наша газета «День» чествовала ГКЧП-истов. Не помню, кто там был из ГКЧП-истов, по какому поводу мы там собрались, но помню лицо Крючкова, сидящего за столом в «пёстром зале»; был кто-то ещё из тех величественных стариков.
Были Лимонов и Дугин: сидели в сторонке, перешёптывались, шушукались. Они выделялись из нашего общества. И пока мы произносили спичи, тосты, пьянели и хмелели, у них возникал заговор, их осенила идея. Эта идея называлась национал-большевизм. Философию национал-большевизма придумал Дугин. Он полагал, что вокруг этой философии можно создать партию. И такую партию Лимонов создал. Это была абсолютно необычная партия, непохожая на все политические, да и не только политические, организации, существовавшие в ту пору в России: партия творческого взрыва, партия экзистенциального лимоновского начала, которое привлекало к себе соскучившуюся по активному политическому действию молодёжь. Та увидела в Лимонове своего духовного пастыря, отца, увидела в нём пример для подражания. И этот пример для подражания, то бишь Лимонов, посылал их Бог знает на какие авантюры. Они высаживались на каких-то крышах, спускались на канатах перед окнами дворцов, штурмовали администрацию президента, забрасывали тортами неугодных им политиков.
Тогда же стала выходить газета «Лимонка». У меня даже ощущение, что это я придумал название. И «Лимонка» стала кидать свои гранаты, или «лимонки», во всех, кто им не нравился. В том числе и в меня. Потому что я в ту пору отказывался баллотироваться в президенты. А кто-то из наших, среди них и Дугин, считали, что это моя роль, что всё человечество ждёт, когда я выступлю, вынесу своё знамя. И была «Лимонка», брошенная в Проханова. Они довольно жёстко по мне прошлись. Но меня это не огорчило и не обидело. Я с большим интересом наблюдал за «лимоновским» движением, за их маршами, манифестациями, за их «бункером», за восхитительными безобразиями, которые они творили. Я был в стороне от этого, но чувствовал, что назревает внутренний неврастенический, а может быть, истерический взрыв лимоновского движения.
Этот взрыв произошёл, когда Лимонов был арестован. Он хотел поднять революцию в России, но начать её с революции русских меньшинств, оставшихся за пределами России и брошенных на растерзание подымавшимся местным национальным русофобским элитам. Русские, в данном случае в Казахстане, освоившие весь казахский север, построившие великие города, заводы, индустрию, создавшие особую среду, оказались брошены Москвой, брошены победившей ельцинской демократией, и бунтовали, роптали. Лимонов решил пойти туда и поднять революцию.
Но ему не удалось перейти границу. Его взяли на переходе, нашли оружие и судили. Суд и сидение в тюрьме были для него мощным творческим этапом, как и для многих русских художников, ибо какой же русский художник не является мучеником? Какого русского поэта или художника, бывало, либо не застрелят, либо не замучают в каземате, либо не выставят из России? Лимонов прошёл эту стадию. И своей мученической тюрьмой, он, может быть, искупил вину, которую ему вменяли посторонние люди. Эту вину видели в том, что он бросает молодых людей на амбразуру, превращает их в жертвы: их терзают, бьют, дают им тюремные сроки… А сам он как бы стоял в стороне. Нет, он не стоял в стороне, он вместе с ними прошёл всё это. И это делает его равным тем, кто поплатился свободой, сражаясь в удивительной Национал-Большевистской партии*.
Мне казалось и продолжает казаться, что партия национал-большевизма во многом является художественным проектом. Ведь художественными являются и проекты, связанные со штыковыми атаками, с рукопашными в окопах. Лимонов писал свои работы либо напрямую о событиях в его политической жизни, в его судьбе, либо в его книгах косвенно присутствовали политические взрывы. В этом смысле политическая судьба питала писательскую энергию, питала творчество. А книги Лимонова расценивались его соратниками, сподвижниками как иконы движения, как манифесты. И то, и другое питало друг друга, создавало удивительную среду, атмосферу русской политической и культурной жизни.
Я приехал в Саратов, где судили Лимонова, чтобы поддержать его. Мне казалось, что ему важно видеть там тех, кто встречался с ним ещё на воле. Я стоял в здании саратовского суда, ждал. И вот показались конвойные, появились овчарки. Вот повели Лимонова, руки у него были «за спину», может быть, уже в наручниках. И он маленький, сухонький шёл среди громил-конвоиров, а вокруг них увивались огромные, с высунутыми языками, овчарки. Зрелище было потрясающим. Я тогда подумал, что это — величие русского писателя: явиться на суд в окружении могучих истязателей с грозными овчарками, которые то ли лижут его, то ли грызут зубами.
Когда мне присудили премию «Национальный бестселлер», я передал деньги Лимонову, сидящему в тюрьме, и всей партии. Лимонов написал мне небольшое письмо, где были такие слова: «Саша, спасибо, это благородно». Вообще он был довольно скуп на похвалы. Он был эгоцентричным человеком: замыкал мир на себя, замыкал на себя Вселенную. «Вселенная — это я, Лимонов», — так он, по-видимому, считал.
И когда регулярно, раз в месяц выходил штурмовать Триумфальную площадь, он попадал в автозак. Хватавшие его милиционеры сначала награждали его тумаками, но с каждым разом всё больше привыкали к нему, и почти подружились с ним, чуть ли не говорили: «Товарищ Лимонов, пожалуйте в автозак». Он шёл в сопровождении людей с дубинками, и в этом была какая-то насмешка, потому что, желая сокрушить кумиров, монументы, желая прослыть горланом-главарём, как ещё Маяковский на Триумфальной площади, он не вызывал адекватного ответа власти. Власть как бы не воспринимала его слишком всерьёз.
Его шествия постепенно становились дизайном Москвы, его триумфальные атаки становились московской достопримечательностью, посмотреть на них едва ли не стекались иностранные туристы, журналисты. Им очень нравился Лимонов, который эпатировал их своими высказываниями, своими фотографиями: он фотографировался голым, раскинув руки, как это делал человек Леонардо да Винчи, заключённый в круг. О Лимонове писали в газетах, издавались книги.
Когда наступили грозные времена 2011 года, когда началась Болотная площадь, забурлила вся либеральная среда, а вместе с ней — часть националистов, часть радикально настроенных коммунистов, забурлила партия Лимонова. Всё это выливалось на площадь, двигалось, шумело. Каждый нёс свои знамёна, на трибунах находилось место и Навальному, и Немцову, и Лимонову. Эта кипящая магма дышала и пузырилась вокруг Маркса на площади Революции. Казалось, вот-вот наступит момент, когда толпа достигнет критических размеров и переплеснётся, хлынет за пределы чаши площади и двинется выше — к Старой площади в администрацию президента и чуть не в Кремль…
А произошло абсолютно неожиданное для Лимонова: часть оппозиции, может быть, большая часть оппозиционной толпы, была уведена Немцовым с революционной площади на Болотную: с площади, которая называется площадь Революции, люди ушли в какое-то болото, тупик. Для Лимонова сами эти названия были символическими и трагическими. Он тогда возопил, обвиняя Немцова, что у него, Лимонова, украли революцию. Это было немножко комично, как будто революция — это портмоне, которое можно украсть из кармана и присвоить. Но с тех пор произошёл надрыв, мне кажется, во всей стратегии.
Возбуждённо пройдя лагеря и колонии, лимоновцы вышли смирёнными, кто куда: кто-то в личную жизнь, некоторые ушли в церковь. Последние годы Лимонова были связаны и с хворью, и с тем, что появилось новое поколение, новая молодёжь. В новой молодёжи огонь восстания, огонь творчества сменился другими, более спокойными формами: нигилизмом, скептицизмом, желанием участвовать в политических процессах со стороны — через социальные сети.
Мне кажется, он тосковал. От него стали удаляться его прежние соратники, как, например, Прилепин, который, мне думается, был выношен в чреве Лимонова. И до сих пор Прилепин и как художник — «лимоновец», и как протестант — «лимоновец», и как партийный строитель — «лимоновец», в чём он и признаётся.
Лимонов ушёл тихо и незаметно — не как Жанна д’Арк или Джордано Бруно. Но он ушёл, и вдруг обнаружилась пустота. В кладке политической стены, политического фундамента Лимонов занимал очень важное место. Он был если не замковым камнем, то, может быть, камнем краеугольным, а может — камнем преткновения. И когда его не стало, обнаружилась скважина, которую сейчас ничем не заполнить. И мы, кто был близок к Лимонову, или сначала близок, а потом удалился от него, чувствуем эту скважину.
Думаю, что газета «День», а потом «Завтра», сделала для Лимонова немало. Она включила его — прежде всего его статьи, работы, стихи, прозу — в контекст оппозиционной, протестной русской культуры. Газета «Завтра», так или иначе, ввела его ещё и в политическую среду: через газету он познакомился со множеством ведущих политиков тех времён. А когда Лимонову было особенно худо, когда он был в узилище, я своими протестами, выступлениями всячески содействовал его освобождению, был в качестве народного защитника на процессах «лимоновцев», которые были рады тому, что их поддерживают не только нанятые адвокаты, не только замечательный Дима Аграновский.
Но когда у меня было 80-летие, и коллектив газеты «Завтра», пожелав отметить мой юбилей, обратился ко всем уцелевшим к той поре людям с просьбой написать суждения о моей персоне, и все, даже те, кто уже удалился от меня и кому я был чужд, откликнулись, Эдуард Вениаминович кратко написал:«Саша, меня с тобой ничего никогда не связывало». Меня поразила эта фраза. Меня-то с Лимоновым связывало и продолжает связывать очень многое. Но его со мной — ничего. Что это значит? Может, это значит, что Лимонов действительно был метеоритом, который прилетел на Землю из других космических миров, и многих обжёг, иных ослепил, но не связал себя с сегодняшней русской жизнью? И многие из его современников, в том числе ваш покорный слуга, казались ему чуждыми? И он с лимоновской откровенностью в этом признался.
Для меня Лимонов остаётся загадкой, как, впрочем, и все человеческие души. Но я счастлив, что был свидетелем его взлёта, его триумфа, его постепенного ухода. И хотя в последние годы мы редко встречались, мне горько думать, что сейчас уже здесь, на этом свете, мы с ним никогда не встретимся. А на том свете, может быть, встретимся — в зависимости от того, где мы окажемся: кто из нас окажется в раю, а кто в аду. Тогда я увижу прозрачную, плохо узнаваемую тень, подойду и спрошу: «Это ты, Эдичка?»
* организация, запрещённая на территории РФ