ЧЕТВЕРТАЯ ПОЛИТИЧЕСКАЯ ТЕОРИЯ

Семинар в ИДК доктора политических наук, лидера Международного Евразийского Движения А.Г.Дугина

Благодарю вас за приглашение принять участие в работе вашего Института, я также возглавляю Центр консервативных исследований социологического факультета МГУ, являюсь завкафедрой социологии международных отношений социологического факультета. Мы тоже профессионально занимаемся консерватизмом, приглашаю вас приходить на наши мероприятия. Консерваторы – люди слишком индивидуалистические, потому что консерватизм требует больших усилий, это не массовые мероприятия, но давайте будем по крайней мере поддерживать диалог, полилог. Теперь я хотел бы перейти к тезисам «Четвёртой политической теории».

«Четвёртая политическая теория» изначально возникла как некий результат политологической рефлексии, которая развивалась на основе четырёх пластов. Мой персональный старт и старт тех людей, которые являются моими единомышленниками, – это традиционализм. Это было отрицание либерализма и коммунизма во всех формах как идеологий Модерна, и утверждение абсолютной справедливости и ценности Традиции, абсолютной аномальности всех тенденций современного мира. Это было мировоззрение в духе, например, таких произведений как «Кризис современного мира» Рене Генона и «Восстание против современного мира» Юлиуса Эволы.

Это третья позиция, или «третья политическая теория». Третья позиция была не популярна, мягко скажем, и непопулярна она нигде, а особенно у нас. Но 19 августа 1991 года, когда рухнул Советский Союз, в моем мировоззрении произошел очень серьезный «щелчок», а до этого я побывал во Франции, познакомился с Аленом де Бенуа, который мне сказал: «То, что есть у вас, это хорошо». «Как же это хорошо? — возразил я, — это вторая политическая теория, у вас, понятно, плохая первая, у нас плохая вторая, нам нужна третья». Он ответил так: «Если бы вы лучше понимали, что такое первая политическая теория, вы бы согласились и на вторую».

Мне тогда это было не очень понятно, в 1991 году мне это стало полностью понятно. Я стал советским человеком, хотя до этого был антисоветским. Советский Союз, уходя, «шепнул», что это была великая вещь, это была на самом деле такая прекрасная вещь, потеряв которую, вы еще там со своими абстракциями, со своей третьей нереализуемой теорией еще поплачете. И тогда я придал этой импрессии теоретическое обоснование в форме национал-большевизма. То есть я не отказываюсь от третьей политической теории, которую я до сих пор считаю важной, по крайней мере в генезисе моего мировоззрения, но при приходе господства в России первой политической теории, я стал на сторону второй, предложив объединить третью и вторую политические теории. Это был национал-большевизм. Он имел реперкуссию интеллектуальную, значительную и определенную, для кого-то это до сих пор является откровением, кто-то еще, например, представители классической второй марксистской теории этого не понимают, представители третьей политической теории этого не понимают. А ведь все они – те, кого Карл Поппер, победивший носитель первой теории, называет «врагами открытого общества». И если первая политическая теория победила тотально, то что нам делить, когда мы, в общем-то, в гетто? И сторонники такой редкой, экзотической, третьей политической теории, и сторонники еще существующей второй политической теории, проиграв всё, что можно, потеряв нашу геополитическую базу, могли бы объединиться в борьбе с первой? Это проект национал-большевизма, объединения правых и левых против либералов любых, вообще против всех неолибералов. Призыв: проигравшие всех стран, соединяйтесь. Я посвятил этому много работ, у меня много переводов, поскольку это шло на Западе параллельно Алену де Бенуа, Жану Терияру, нас поддержали «третьепутисты» левые из Южной Европы, там был создан в начале 90-х годов Европейский фронт освобождения, структура, объединяющая как раз национал-большевиков. Сейчас эти тенденции в Европе еще продолжаются по инерции.

При этом евразийство меня всегда интересовало, как версия третьей политической теории. Я ее воспринимал таким образом. В 90-е годы на базе национал-большевизма, как предложения объединить вторую и третью теории против первой, возникла идея автономизации евразийства. То есть третья политическая теория ушла в базу, в операционную систему, над ней был надстроен национал-большевизм. Дальше над национал-большевизмом было надстроено евразийство, которое позволяло в силу определенных, может быть, стилистических причин говорить о том же самом более мягким образом, не пугая сразу, потому, что «национал-большевизм» пугал. А «евразийство» — слово более спокойное, можно рассказывать о какой-то интеграции и, в общем, более политкорректно, по крайней мере, стилистически. Таким образом, это была третья надстройка.

Но, постепенно размышляя над логикой политической истории, над той логикой Модерна и над теми процессами, которые происходят в Постмодерне, я совершенно искренне в какой-то момент пришел к убеждению, что ни объединение второй и третьей политической модели, ни какой-то их синтез не являются тем, что нам надо. Все это, по сути, арьергардные интеллектуальные бои. Я остаюсь противником либерализма, я считаю, что либерализм – это абсолютное зло. Первая политическая теория, доминирующая сегодня, есть выражение капитала для левых, антихриста для правых, заговора крупной буржуазии и крупных конспирологических групп для конспирологов. Это все так, но нам надо найти способ корректно и адекватно выражаться на языке политологии. Я пришел к выводу о том, что ни третья политическая теория, ни вторая, ни их жесткий синтез в национал-большевизме, ни «мягкий» синтез в евразийстве неудовлетворительны, что надо выйти за грань размышлений этих трех теорий.

Итак, первая политическая теория – воплощение абсолютного зла. Это аксиома для нас, и в рамках того, что этому противопоставить, возникла идея, что недостаточно синтеза первой и второй, необходимо выйти за всю эту модель. Тогда возникла идея точно выяснить, что нас не устраивает во второй и третьей политической теории.

Рассмотрим, что нас не устраивает во второй политической теории. Нас не устраивает материализм, нас не устраивает экономический детерминизм, нас не устраивает прогрессизм марксизма. Марксизм – прекрасная критика либерализма, но, когда речь идет об описании исторических процессов, там такие дикие натяжки, которые совершенно не соответствуют, по крайней мере, нашему представлению. Поэтому критика капитализма из марксизма берется, а вот ценностная составляющая, исторический материализм, детерминация социально-исторических процессов, прогресс, вся эта мифология, связанная с Модерном и вытекающая из Модерна, нас не устраивает.

Что нас не устраивает в третьей политической теории? Вначале нам казалось, что она просто проиграла, но ведь проиграла – это не аргумент. Когда мы стали внимательнее рассматривать эту проблему, то нашли несколько моментов, которые принципиально не устраивают нас в третьей политической теории. Первое – расизм, потому что расизм предполагает форму проекции западноевропейской теории общества и идёт вразрез с социокультурной антропологией, расизм – это и есть свойство западноевропейского универсализма, против которого боролись евразийцы. Расизм категорически неприемлем, а это неотъемлемая черта, по крайней мере, одного из направлений третьей политической теории. А второе – нас категорически не устраивает привязанность к государству-нации, которое является точно так же моделью третьей политической теории. Таким образом, ни этатизм, ни расизм, ни национализм (а это почти синоним третьей политической теории) нас не устраивают, ни в каких формах. В данном случае можно согласиться с Геллнером или с “Imagined Communities” Андерсона: нас не устраивает представление о достаточно нормативной форме гражданского общества, в виде государства-нации, на основании индивидуальной принадлежности.

Таким образом, это не просто оговорка для политкорректности, нас в политкорректности не упрекнешь, но, обнаружив, что в третьей политической теории все эти аспекты в той или иной степени обязательно присутствуют, как не существует левого по-настоящему движения, без материализма, прогрессизма и исторического материализма, так же не существует третьей политической теории без, по меньшей мере, национализма. И то, и другое нас категорически не устраивает, так что попытка сделать синтез из них всегда будет натыкаться на недовольство леваков, которые будут подозревать нас непонятно в чем, и недовольства наших, которые будут подозревать нас в том, что мы леваки.

Я это проходил, я присутствовал в Милане на колоссальном мероприятии, мы собрали в 1994 году представителей Красных бригад и Черных бригад, Сальваторе Франчо и Пабло Паганьоле, там был полный зал, но они не садились рядом, потому, что правые в одном месте, левые – в другом, они привыкли в Италии друг в друга стрелять. Это у нас шушера правая, шушера левая, а там всё реально: люди, сроки, битвы, борьба за улицы. И вот они распределились на две части, полиция все оцепила, но, тем не менее, с Алессандро Колой и Карло Торочано, с моими итальянскими друзьями, мы пытались такой вот синтез против системы, против либерализма, осуществить. Чем все это кончилось? В 1994 году на наши скромные инициативы последовала страшная атака. Ле Монд и Либерасьон опубликовали «Письмо сорока», которое подписали многие так называемые уважаемые люди, типа Бурдье или Умберто Эко: с этой сволочью, с де Бенуа, с Дугиным, с национал-большевиками нельзя сотрудничать ни в коем случае, потому что они привносят в наше чистое здоровое левое вот эти нечистые свои крайне правые компоненты. Всех заставили каяться, мы ведь чуть было не организовали контакт новых правых с коммунистами, Жорж Марше пригласил Алена де Бенуа к себе выступать. После этого его заставили отречься и дать в газете информацию, что он перепутал имя де Бенуа. Представляете, какая политкорректность!

Кто там сегодня у Зюганова сидит, я думаю, черт знает кто, на съездах, можно любых найти, а тут только за приглашение Алена де Бенуа выступить в клубе компартии Франции был такой вот наезд. То есть, система страшно испугалась при микроскопическом вызове. Вызов был и вправду микроскопический: горстка людей решила осуществить такое. Такое впечатление, что мы просто короткое замыкание в цепи произвели.

Здесь, естественно, никто ничего не понял, здесь всем хоть кол на голове теши, и эта инициатива в таком виде завершилась; она была опасной, поэтому она была подавлена, немедленно, на всякий случай, на Западе, и частоколом таким была обнесена. Причем крайние правые оказались такими же, как и крайние левые, и действовали мгновенно, нападая на всякого рода такие инициативы, с криками: «Они предают белую расу, они идут с краснопузыми вместе!» Причем в самой грубой форме. Левые с одной стороны, правые – с другой стороны, вот национал-большевизм.

Эта идея обнаружила свою недостаточность, свои границы. Мы пытались скомбинировать нечто из идеологии Модерна. А надо выйти за границы Модерна. Так возникла идея четвёртой политической модели, синхронно у трех людей. Такую формулу выдвинул я, её подхватил Ален де Бенуа, с которым мы уже лет двадцать очень синхронно мыслим и постоянно обмениваемся идеями, и третий человек, который обозначил эту идею, Димитрий Кицикис, греческий интеллектуал, выпускающий Intermediate Region, замечательный журнал, Три источника на сегодняшний момент, хотя Кицикис не использует термин «четвертая политическая теория». Но идеология абсолютно одна и та же: надо искать за пределами либерализма, марксизма и третьей позиции, искать за этими пределами, изначально за. Хотя Кицикис троцкист, он пришел к этой идее, к евразийству с позиции крайне левых, что тоже очень интересно. Очень близки нам также леваки из турецкой рабочей партии, то есть, в общем, это некий тренд, который стал развиваться.

И вот «четвертая политическая теория», таким образом, изначально была сформирована путем отрицания, критики Модерна и путем разочарования в третьей политической теории, как недостаточной (второй мы никогда не очаровывались), разочарования в синтезе второй и третьей, и, соответственно, в попытке неким образом аноблировать этот страшный на вид синтез в виде евразийства. При этои евразийство продолжается, не снимается, но вот «четвертая политическая теория» мыслится как некая такая надстройка над этим проектом, основанная в первую очередь на отрицании. Мы отрицаем положительные вещи, мы отрицаем политические теории, которые имеют свою структуру, свою семантику, свой синтаксис, и, отрицая эту семантику, и отрицая этот синтаксис, мы должны объясниться, что нам не нравится, почему. Это создает дискурс, дискурс насыщенный, наполненный. Я опубликовал книгу «Четвертая политическая теория: первое приближение». Сейчас ее перевели на ряд языков: французский, английский, испанский, португальский и фарси. Эта книга как некая прелюдия – это не что иное как приглашение к своего рода мышлению в определенной парадигме, за пределами трех политический теорий.

Три политические теории или их рекомбинации, некая компановка, составляют всё поле, с чем мы имеем дело в современной политологии, в современном дискурсе, как доминантном, так и в критическом или ревизионистском. Если мы хотим найти что-то еще, это будет комбинация. Вот национал-большевизм, он не попадает ни в одну из этих трех политических теорий, но представляет собой комбинацию второй и третьей политических теорий, в оппозиции к первой. И все политические теории, даже третья, оперируют предпосылками Модерна, они оперируют с человеком Модерна, с государством Модерна, с обществом Модерна, с ценностями Модерна, с преконцептами Модерна. Не только концептами Модерна, это само собой, но и преконцептами, если вспомнить определения Карла Шмитта. Так вот, возникла идея строить политическую теорию, опираясь на рациональный политологический инструментарий, здесь, конечно, Карл Шмитт, которого я вспомнил, поможет, и как классик политологии, и как тот политолог и социолог, который ставил вопросы по существу, ‑ и философские, и глубинные, онтологические. Шмитт – это для меня абсолютный авторитет, я его начал с конца 80-х активно продвигать. Сейчас мы знаем, что и Кремль его активно начал читать. «Четвертая политическая теория», таким образом, ‑ это приглашение к конструкту. Приглашение всех, кто так же, как и мы, не разделяет, не удовлетворен тремя теориями или их комбинацией. Мы провели несколько конференций на эту тему, мы издаем сборник «Четвертая политическая теория», раз в полгода примерно издаем, проводим конференции, круглые столы.

По сути дела, что такое «четвертая политическая теория»? Это политическое отрицание Модерна, всего Модерна. Да, мы совсем постмодернисты. Но мы радикальные постмодернисты, потому, что в постмодерне существует очень серьезная критика Модерна, но в этой критике мы видим продолжение этого Модерна. И сами они спрашивают: мы кто – постмодернисты или представители высокого Модерна, ультрамодернисты? Поэтому, с нашей точки зрения, отрицанию необходимо придать жесткий политический характер. Освободить эту критику от всех резонансов с Модерном. Превратить это в политический проект, категорически отрицающий Модерн как парадигму, из которой и растут все остальные политические теории.

В чем отличие нас от консерваторов? Первое отличие, что консерваторов после той чистки, которая происходила после первых буржуазных революций, включая наше время, не могло остаться. Вместо этого могли остаться только симулякры. Потому что Модерн – это вещь-то не невинная, не нейтральная, это как серная кислота. Конечно, можно говорить: я буду жить вечно, но когда ты попадаешь в бассейн с серной кислотой, от тебя остается только пшик. Точно так же от консерваторов, от реакционеров, от православных, от носителей живой традиции за это время, за 500 лет серной кислоты остались… костей даже не осталось, пар. И если люди в XXI веке, как ни в чем ни бывало говорят: я консерватор, — то правомерен вопрос: ты откуда взялся, что у тебя папа, мама консерваторами были? Да нет, советские люди, или либералы. Кто-то, может быть, остался в Европе, представитель царского рода, уже выродившегося, княжеского, он еще может быть реальным консерватором, но это уже единицы.

Таким образом, консерватизм – это «не то», потому что может звучать сегодня в виде симулякра, как какой-нибудь эстрадный певец – лысый, ожирелый, из Одессы, который поет «Поручик Голицын» — это и есть «Белая гвардия» на сегодня. Так же относится традиционный консерватор к тому традиционному премодерну, о котором идет речь. Таким образом, не может быть это премодерном, это может быть чем-то иным. И вот здесь как раз основная идея, что четвертая политическая теория, критикуя радикальный Модерн, вынуждена реконструировать традицию. Вот это тоже очень важно: это реконструктивистский проект, это не традиция, которая продолжается (та традиция, которая продолжается, уже не продолжается на самом деле). Мы должны реконструировать, ‑ а это уже политика, это воля, это уже не просто следование той инерции, которая была раньше, это не статус кво тем более.

Здесь возникает то, что можно назвать революционным компонентом консерватизма. Вы говорите о «консерватизме динамическом» ‑ возможно, я не до конца понимаю эту формулу, возможно, вы что-то другое имеете в виду, я с удовольствием узнаю. Но во всяком случае, наша идея в том, что традицию надо реконструировать, и, соответственно, идеал, политический идеал в альтернативной Модерну парадигме надо создать. Того прошлого, которое было, уже нет, оно должно трансформироваться сквозь нас, а значит, оно будет будущим, оно будет чем-то другим. Вот эта новая жизнь прошлого будет на самом деле совершенно непредсказуемой, это как-то чувствовал интуитивно Мюллер фон Ван ден Брук, замечательно говоря о том, что на стороне консерватора вечность. Попытка таким образом не прошлое оживить, а увидеть, что небо вечности затянуто свинцовыми тучами современной виртуальности, такими разлагающими парами современности, — и прозреть сквозь них этот порог вечности.

Таким образом, если речь идет о том, что «четвертой политической теории» быть, то ей необходимо отвоевать пространство собственного бытия. Модерн не оставил нам такой возможности, и, более того, он нас детерриторизировал, концептуально. И вот, оторвавшись от традиции, мы должны где-то зафиксироваться. У нас нет места в этом мире, и соответственно, это место надо отвоевать, и отсюда политическая ориентация четвертой политической теории.

Еще одна интересная вещь: мы задумались о субъекте четвертой политической теории, потому что, если говорить о настоящей, последовательной ликвидации Модерна, нам нужен некий аналог того, что было. Возьмем три политические теории, о которых я говорил. Субъектом либералистской является индивид, торгующий индивид. Здесь всё понятно: субъект есть, есть и его кондиции. Кондиции субъекта – это рынок. Ну а мир, в котором действует этот рыночный субъект, он может быть, кстати, сконструированным в виде культуры капиталистического производства, либо просто механически, скажем, осмыслен как внешний космос, подлежащий приватизации. Луи Дюмон очень хорошо показывает, что наряду с появлением индивида как социального субъекта, возникает еще индивидуализированный объект, частная собственность, кусок космоса, кусок объекта, который приписан индивиду. Если уж атомизировать, то атомизировать всё, в том числе и внешний мир. Поэтому буржуазное сознание понимает космос через частную собственность. Вообще частнособственническое отношение к Луне, например, продажа там территорий, ‑ это как раз либеральная модель. Там, где мы слышим «частная собственность», «естественные права», «человек», «права человека» — всё это первая политическая теория.

Вторая политическая теория ‑ это класс. Здесь не важен индивидуум, принадлежность к классу решает все. Очень остроумная теория. Но класс нас не удовлетворяет потому, что, во-первых, он исчез при переходе к Постмодерну, и теперь работает не Солнце, как считал Чевенгур, но китайцы, корейцы, неизвестно кто. Может быть, они люди, но мы этого не знаем, по крайней мере, пролетариат как класс из рассмотрения исчез. Марксисты могут поспорить, сказать, что классовые границы просто сместились, но нас не интересует этот субъект.

Что осталось? Осталась третья политическая теория, в которой есть два субъекта: это раса и государство. Значит, раса – это гипотеза, с точки зрения антропологии несостоятельная. Это лишь представление о каком-то единстве социальном, основанное на формальном и некритически осмысленном обобщении относительно тех или иных фенотипических черт. Раса – это несерьезно, тем более, что западный мир и либерализм как раз в индоевропейской расе и возникли. Второй момент – государство. Здесь мы имеем дело с Джентиле и итальянской версией метафизического гегельянства. Вещь более интересная и более перспективная, государство понимается как воплощение духа, и для этого надо признавать гегелевскую подоплеку, либо быть материалистом в духе Моргентау или Карра, признавая, что государство является высшей формой социальности. Но государство стало субъектом истории в эпоху Модерна, безусловно, так же, как и индивидуум, так же, как и класс, и именно поэтому это нас тоже не интересует. Критика государства и нации как идей прекрасно даны у новых правых.

И вот возникла идея, если нас не устраивает ни то, ни другое, ни третье, и нет, например, какой-то комбинации этих субъектов – человека с классом (это будет социал-демократия), или государства с человеком (это будет такая праволиберальная демократия), или, например, государства и класса (сталинизм такой был – классовое государство, симбиоз). Такие мутанты или гибриды мы тоже рассмотрели и отложили.

И возникает вопрос: а что же будет на месте субъекта, мы же не можем политическую теорию строить на пустом месте? Если это человек, то нам скажет любой социальный антрополог, что у нас сколько обществ, столько и представлений о человеке. Разница в представлении о человеческом статусе у маори, например, или у племени пирахану, или у современных европейцев, эскимосов, русских и китайцев настолько велика, что мы на этой основе ничего не построим. Никакого человека, строго говоря, нет, уж не только западно-европейского индивидуума, который является субъектом либеральной теории, а вообще человека нет.

И дальше произошёл определенный, если угодно, прорыв. Ответом стала такая, может быть, экстравагантная модель, как хайдеггеровское понятие dasein, определенная как не-субъект, не-человек, не-класс, не-государство, а некое мыслящее присутствие, причем корневым образом предшествующее каким бы то ни было формализациям этого мышления. Это попытка строить вслед за Хайдеггером онтологию, то есть, такое представление о бытии, которое не отрывалось бы от dasein, этого мыслящего присутствия. Ее было предложено взять в качестве некоего ориентира для построения субъекта четвертой политической теории. Таким образом, четвёртая политическая теория стала приобретать характер политизированного хайдеггерианства.

Что интересно, недавно приезжал мой друг Клаудио Мутти, итальянский традиционалист, издатель, на нашу конференцию против постмодернистского мира, которую мы проводили, и он мне сообщил интересную вещь: в современном Иране существует интеллектуальный бум хайдеггерианства. То есть, современные иранские студенты и интеллектуалы просто зачитываются Хайдеггером. Очень важно, что иранцы крайне заинтересованы в «Четвёртой политической теории», поэтому они и переводят эту книгу. Это, пожалуй, то общество, которое больше всего этим интересуется на сегодняшний момент.

Итак, на место субъекта ставится dasein, а на место кондиций dasein ставятся те экзистенциалы, которые Хайдеггер описывает в “Sein und Zeit”. Соответственно, мы создаем не только дазайн но и его экзистенциальную среду, и сразу возникает некий норматив такой политической теории, который сводится к требованию аутентичного экзистирования, то есть, бытия к смерти в качестве нормативного существования этого мыслящего присутствия. Дальше мы можем придать каждому из тех экзистенциалов, которыми Хайдеггер описывает дазайн, некий аналог императивно-политического выражения. Ну, и дальше, собственно говоря, можно строить четвёртую политическую теорию, соответственно ища, если это возможно, другие системы аналогов для нее. Причем речь идет именно о конструировании четвёртой политической теории на основе хайдеггерианской философии.

Было еще несколько идей. Поскольку мы отбрасываем Модерн, почему мы не можем обратиться к теологии, например? Тоже вещь, которая чрезвычайно активно задействуется, например, в исламском мире, где говорят: да, мы вне Модерна, но нам надо на что-то опираться. Теология является еще одним источником именно политических инспираций в рамках «четвёртой политической теории». Именно на очищении политического от религиозного, от теологического, строилась вся программа политических философий Модерна, и, соответственно, если бы мы стремились разделаться с таким гнусным явлением, как Модерн, то мы должны были обратиться все-таки к тому, что он отрицал, но не по инерции, опять же, подчеркну. Потому что именно реальная теология и современная религия ‑ это вещи почти оппозитные. Теология – это горение сознания, горение ума. Современная религиозность – это, наоборот, вялое тление каких-то эмоций. Огненная теология вполне могла бы быть теологией со своими развернутыми уже моделями антропологических, социологических представлений, уже вполне могла бы быть ориентиром, но, опять же, не инерциальная и не приходящая к нам со временем, а как-то восстанавливаемая. Поэтому, обратите внимание, существует между традиционным исламом и реконструированным реформистским исламом такой зазор-потенциал: традиционный ислам еле дышит, это такое конформистское проживание, а бодрый, почти созданный с нуля салафизм, который опирается на три-четыре, но всерьез воспринятые религиозные истины, наступает. Он манипулируем атлантистами, но на самом деле, я хочу обратить внимание, он действенен. Потому что он мобилизует человеческое существо к серьезному восприятию 2-3 теологических постулатов. В этом смысле ,чем проще, тем лучше.

Что, например, есть жизнь после смерти? Любой представитель традиционной конфессии скажет: да, да, конечно, есть, но это потом только. А человек, которому говоришь теологически: есть жизнь после смерти, вот она, пойди и проверь – он надевает пояс шахида, идёт и эмпирически проверяет, есть или нет. Вот что значит живая, действенная теология. На самом деле, либо есть она, либо нет её. Если нет, то не врите. Но это уже ницшеанство такое пошло – разговор Заратустры с канатным плясуном. Либо, если есть, то мы сейчас это пойдем и проверим. В этом отношении теология – другой источник вдохновения для четвёртой политической теории.Но теология взятая в чистом виде, может быть, немножко наивна, и эта наивность является не столько минусом, сколько действенным плюсом, потому, что люди верят, а значит конституируют. Конститутивное течение, искреннее, наивно воспринятое, представляет собой именно силу, а не слабость нового обращения к теологии в рамках «четвёртой политической теории».

Ну и, собственно говоря, третий источник, третья позитивная инспирация – это философия хаоса. Которая предлагает рассмотреть не эксклюзивный логос, с которым мы знакомимся в истории, а некий альтернативный инклюзивный логос, который хаос в себе содержит, но содержит при этом в себе еще много чего другого. Вот эта философия хаоса, как та философия, которая не состоялась, философия, которая только могла быть и которая была отвергнута на пороге уже создания эллинской традиции, начиная с Фалеса и заканчивая сегодняшними постмодернистами, — все это со стороны логоса. Вся эта философия исключительного логоса, а может, стоит мыслить как-то совершено по-другому, к чему тоже призывал нас Хайдеггер. Поэтому философия хаоса, дазайн как субъект и новое обращение к теологии представляется тремя ориентирами для дальнейшей разработки четвертой политической теории. Эти три направления я хотел бы просто обозначить и на этом завершить свое выступление.

Ответы на вопросы

В.В. Аверьянов: Александр Гельевич, у меня будет много вопросов, поэтому я не буду их все подряд задавать, чтобы дать всем возможность тоже задать вопросы, я с самого начала один задам вопрос. Исходя из всего того, что вы сказали, напрашивается такой пытливый взгляд в корни Модерна, с чем он сочетается и как он вообще возник? Вы можете как-то афористично сформулировать, почему возник Модерн?

Дугин: Каузального объяснения я просто не знаю, это очень сложная тема. У меня есть книжка «Постфилософия», она довольно толстая, где я пытаюсь это объяснить. Речь идет о том, что возникает Модерн как процесс остывания традиции, остывание премодерна, как некое движение по гипотезам Парменида. Если вы помните, 8 гипотез, вот с первой там все ниже и ниже, вплоть до 5-й. Мы переходим от первых 4 гипотез платоновского «Парменида» к следующим 4 гипотезам. Можно сказать, что речь идет об остывании логоса, можно сказать так. Традиция вначале строится вокруг логоса, потом вокруг логики, и в какой-то момент, логика переходит в логистику. Там, где логика переходит в логистику, там начинается Модерн. Там, где оканчивается, завершается горение идеационного, по Питириму Сорокину, возникает идеалистическое начало, где, скажем, холод вступает в равновесное соотношение с огнем, а потом уже и чувственная культура, если брать того же Сорокина. Здесь можно взять Батая, писавшего, что традиционное общество уничтожает свои излишки, и когда эти излишки появляются, как нечто новое, event, rightness, они начинают разъедать структуру вечного возвращения. Рождается линейное время. А дальше линейное время начинает поглощать и захватывать в себя всё новые сферы.

Корни Модерна надо искать в этом случае, как многие и делают, в монотеизме и в линейных концепциях, линейном времени. То есть, так можно описать: он развивается очень логично и доходит до конца своего логического. Я убежден, что то, что мы имеем сегодня, это не сбой в программе Модерна, это его логический конец… Это мы сюда ехали и приехали. Мы называли это только другими словами. Вот ту яму, тот отстойный колодец, в котором мы сейчас находимся, это и называется: прогресс, свобода, гуманизм – это было описано по-другому просто, другими словами, цветными. Дьявол когда соблазняет, он говорит: вот сейчас будет очень хорошо, сколько бабла я тебе принесу. А смотришь – там черепушки, но ведь они и были черепушки, изначально. То есть, Модерн – это был проект по такому загашению, закрытию той полноты открытого и одновременно вечно повторяющегося мира внутрь, ограниченного всегда, своей символической структурой, который можно определенно описать как закрытие яйца мира сверху, по формуле Генона. Яйцо мира сверху открыто на уровне традиции и оно коммуницирует с тем, что над миром, потом это яйцо закрывается, так и возникает вещь, которая сама в себе. То есть, раньше вещь была символом, сейчас она сама в себе. В Постмодерне яйцо открывается снизу и начинает уже быть демонической вещью, вещью, одержимой, вещью бесовской текстуры Делеза. Поэтому как-то так можно описать появление Модерна – путем умаления, загашивания и накопления того нового, которое было «проклятой частью» в терминах Батая. Накопление материальных избытков, которые раньше уничтожались в хорошем обществе путем оргии, путем того, что люди обжирались в своем излишнем урожае, пока вот не умрут от колик, или устраивали безобразные братчины, заканчивающиеся понятно чем, ‑ все это результат уничтожения избытков проклятой части. Когда пришла идея эту проклятую часть не уничтожать, не превращать в жертву, что создало прибыток одного

Александр Дугин
Дугин Александр Гельевич (р. 1962) – видный отечественный философ, писатель, издатель, общественный и политический деятель. Доктор политических наук. Профессор МГУ. Лидер Международного Евразийского движения. Постоянный член Изборского клуба. Подробнее...