Как я был врагом перестройки

Юрий Поляков

Попробую выразить ощущения, какие испытывает средней неизвестности литератор, внезапно прославившийся. Вообразите ничем не выдающуюся, скучно обыкновенную даму. И вот однажды она, невостребованно задремав в одинокой постели, просыпается ослепительной красавицей. Подруги в отчаянье озирают её скрипичную талию, переходящую в виолончельные бёдра, и плачут дома перед зеркалом. А мужчины, вчера едва замечавшие простушку, теперь с мольбой заглядывают в её глаза и с томительным зовом смотрят ей вслед. Комплименты, цветы, в глазах рябит от предлагаемых рук и сердец… Вообразили?

Тогда продолжим наш рассказ.

ВЕТЕР ПЕРЕМЕН

Нечто подобное случилось и со мной после выхода в январе 1985-го в «Юности» моей первой повести «ЧП районного масштаба». Так бывает, молодой автор своим творческим жалом вдруг попадает точнёхонько в некий общественный нерв, не обнаруженный почему-то опытными литературными иглоукалывателями. И вся читающая страна, как Иоланта, содрогается в коллективном прозрении: «Ах! Где были наши глаза?» На почти ежедневных встречах с читателями я чувствовал себя чуть ли не пророком, от которого ждут, по крайней мере, объяснения смысла жизни и политических прогнозов на ближайшие лет сто. Сначала я, конечно, робел, но потом ударился в оптимистическое визионерство. Мне верили, а число граждан, желающих немедленно со мной выпить, неумолимо росло, угрожая здоровью.

Как-то в начале 1986 года я пришёл в наше литературное министерство – Союз писателей СССР, расположенный в «доме Ростовых» на улице Воровского (теперь Поварская). Мне надо было оформить документы для заграничной командировки, о чём прежде даже не мечталось, а тут вдруг позвали в Болгарию! Иду и вижу: мне навстречу по узкому коридору, подобно тугому поршню, движется второй человек в СП СССР Юрий Николаевич Верченко. Он был настолько толст, что на самолёт ему брали два билета: в одном кресле не помещался. В коридоре разойтись с ним можно было, лишь нырнув в какой-нибудь кабинет. Что я и собирался сделать. Но этот прежде едва замечавший меня литературный генерал остановился, хитро улыбаясь, поманил пальцем-сарделькой и спросил:

– Знаешь уже?

– Что, простите?

– Не знаешь? Тогда слушай: вчера Михаил Сергеевич хвалил твоё «ЧП» на Политбюро. Сказал: побольше бы нам таких. Понял? Только не зазнавайся!

– Ну что вы! – Я замотал головой, изображая послушное смущение, которое так нравится начальству.

– Ладно, ладно, скромник! – Он глянул на меня с внимательной усмешкой раскройщика судеб.

Потом не раз я встречал в жизни этот примерочный взгляд начальства, выбирающего очередного кандидата на выдвижение. Меня двинули в 86-м, избрав сразу секретарём Московской писательской организации и СП РСФСР, а также членом правления СП СССР. Теперь, когда литературное сообщество превратилось в нечто среднее между профсоюзом бомжей и клубом вольных графоманов, понять степень моего возвышения трудновато. Чтобы люди, забывшие или по молодости лет не знающие номенклатурных раскладов, поняли, о чём речь, могу дать подсказку. Представьте: вы сразу стали членом совета директоров Газпрома, Роснефти и Сбербанка. Одновременно! Так понятнее? Остаётся добавить: в те далёкие годы известный писатель занимал в кремлёвской табели о рангах очень высокое положение. А как же! Маркс, Энгельс, Ленин, Сталин, Брежнев – все писали книги. Ныне это место в прейскуранте начальственного благоволения отдано медальным спортс­менам, энергичным инвалидам-колясочникам и ночным мотоциклистам, прикрепившим к рогатому рулю наш триколор.

Когда перед съездом писателей СССР обсуждали новый состав высшего органа – секретариата, мудрый Георгий Мокеевич Марков, увидав в списке и мою фамилию, спросил: «Вы что, совсем хотите парню жизнь испортить?» И меня гуманно понизили – переместили в правление, а то бы я впервые в истории стал трижды секретарём. Но и без того мой вертикальный взлёт вызвал сдержанное негодование коллег и даже эпиграммы:

Гляжу с тоской на Полякова Юру

Писуч, активен, на лицо хорош.

Вошёл, он, словно лом, в литературу.

Куда ещё ты, комсомолец, прёшь!

Неведомый зоил обыграл известные стихи Ми­хаила Светлова про «комсомол шестидесятых лет»:

И скажет космос: «Кончилось пространство,

Куда ещё ты, комсомолец, прёшь!»

Центонная стихотворная сатира была и тогда в моде, просто никому не приходило в голову делать из этого профессию. Обиду и раздражение коллег понять можно: многие за право войти в какое-нибудь занюханное правление без устали интриговали, суетились, выполняли соцзаказы и гнули партийную линию так, что в конце концов сломали. К примеру, прозаик и главный редактор журнала «Октябрь» Анатолий Ананьев, не найдя своей фамилии в списке будущих секретарей, упал в обморок и оставался без сознания, пока ему не шепнули, мол, вставай, дурашка, – вписали тебя куда следует. А тут какого-то молокососа после первой же повестушки буквально опутали литературными лампасами с ног до головы. Обидно, да?

Тем временем в стране набирала силу перестройка. Мало кто понимал, что это такое. Просто помолодели лица вождей, в мае и ноябре восходивших на трибуну мавзолея, хотя остальное пока было по-прежнему: кролики шли – бобры стояли. Но в журналах нет-нет да появлялись запрещённые прежде сочинения вроде «Котлована» и «Собачьего сердца» или статьи о недостатках социализма, одолев которые, мы окажемся не в коммунизме, конечно, а в новом дивном мире, подозрительно напоминающем ароматно гниющий капитализм. Одним из первых на эту тему в статье «Авансы и долги» высказался бывший зять Хрущёва, экономист и писатель Николай Шмелёв. Когда я с ним знакомился, на меня пахнуло дорогим вирджинским табаком. По тем временам верный признак принадлежности к выездной элите. Люди стали раскованнее, говорливее, смелее. То, о чём раньше бурчали на кухнях, теперь можно было услышать в трамвае и даже на партийном собрании. А переимчивые эстрадники уже пели о «ветре перемен», не подозревая по своему невежеству, что, сея ветер, можно пожать бурю и даже цунами.

Воплощённым символом этих перемен был, конечно, генсек Горбачёв. После своих предшественников, похожих на мумии, ожившие по важной государственной надобности, он выглядел почти юношей, говорил быстро, без бумажки, даже бормотал, улыбался и всюду таскал за собой жену Раису Максимовну, похожую на районную прокуроршу, одевшуюся для похода в облдрамтеатр. Конечно, опытные люди, пережившие не одну кремлёвскую метлу – и железную, и кукурузную, – вслушиваясь в жизнерадостный клёкот нового лидера, качали головами, не понимая, о чём, собственно, он токует и куда ведёт. Но большинству было наплевать. Народ и в самом деле застоялся, хотел перемен. А тех, кто пережил настоящие перемены, сиречь революцию, и знал, что это такое – радикальное изменение уклада, оставалось уже совсем немного. Они пытались предостеречь, тот же Молотов, но кто же слушает пенсионеров, даже выдающихся? Жизнь страны оказалась в руках Манилова, окончившего высшую партийную школу и прочитавшего под одеялом пару диссидентских книжек.

Шёл, как я уже сказал, 1986 год. До настоящей, «хлестнувшей за предел» свободы было ещё далеко. Ещё песочили на парткоме коммуниста О., пытавшегося из Польши ввезти в СССР видеокассеты с эротическими фильмами, необходимыми, как поведал он, чистосердечно разоружившись перед партией, для сочинения интимных сцен в новом романе. Ещё сажали за антисоветскую пропаганду и чтение «Посева». Ещё военная цензура упорно, раз за разом, снимала из подписного номера «Юности» мою повесть «Сто дней до приказа», но в шелесте алых знамён уже появилась усталость – так трепещут осенние листья перед тем, как опасть.

ВЕЛИКИЙ ГАБР

Вдруг позвонил режиссёр Леонид Эйдлин и сообщил, что меня хочет видеть Герой Социалистического Труда Евгений Иосифович Габрилович. Я опешил: что понадобилось от молодого писателя живому классику, автору «Машеньки» и «Коммуниста»? Так, вероятно, ошалел бы изобретатель РШУ (рогатки школьной усовершенствованной), вызванный для знакомства творцом АКМ (автомата Калашникова модернизированного). Я помчался и с трудом нашёл Дом ветеранов кино (ДВК) на Нежинской улице, где мэтр обитал после смерти жены, всю жизнь продержавшей его даже не в ежовых, а в дикообразных рукавицах. Матвеевское в ту пору ещё не сообщалось с Можайским шоссе, отделённым от трассы огромным оврагом, на дне которого виднелись покосившиеся сараи и квадратики городских огородов с синими завивающимися кочанами капусты.

ДВК построили, выгородив участок на краю ближней сталинской дачи. Символично, что создатели великого советского кинематографа доживали свой бурный век в угодьях вождя, сделавшего «электротеатр» важнейшим из искусств, жёстко, надёжно и умело впрягшего синематограф в бронетелегу Советской державы. По чистым коридорам бродили знаменитые тени. На стенах висели застеклённые рисунки Эйзенштейна и Юткевича. Устроен ДВК был по последнему слову медицины и геронтологии, являя образец суперсовременной богадельни. Даже вход был оборудован пандусом для колясочников. Это полвека-то назад! Вообще, должен заметить, верхушка советской творческой и научно-технической интеллигенции умела взбить вокруг себя особый кокон комфорта, почти невероятный в условиях советского бытового аскетизма. Удобства эти нельзя было купить, а только выслужить у власти. Возможно, так оно и правильно. Если государственный муж может купить всё что хочется, зачем ему государство вместе с косоруким народом? Именно такие мысли посещают меня, когда я вижу в телевизоре иных нынешних министров.

Габрилович обитал в однокомнатной квартирке, заполненной книгами и старинными фотографиями. Широкую лоджию затеняли ветвями подросшие деревья. На столе стояла портативная пишущая машинка – вполне обычная, кажется, «Рейнметалл». Печатал мастер медленно, точно каждый раз заново отыскивал нужную букву на клавиатуре. А вот у Юлиана Семёнова, записного плейбоя советской литературы, помню, была крошечная, в две ладони, «Колибри» с перепаянным за большие деньги русским шрифтом. Отправляясь в командировку, отец Штирлица по особому разрешению выкупал полностью купе и весь путь, иногда многодневный, оглашал вагон непрерывным щёлком вполне законной машинки для печатанья денег.

Великий Габр был уже стар, скрючен, ходил с трудом, страдая ногами, но ум его кипел замыслами. Удивительно работоспособное поколение! Иногда мне кажется, талантливые люди, погибшие в Германскую, Гражданскую и Отечественную войны, сгинувшие в классовых, политических, партийных и религиозных разборках, удивительным образом передали уцелевшим свои нерастраченные жизненные и творческие силы. Возможно, существует такая ещё не разгаданная наукой закономерность, и когда в нынешних фильмах про «те ещё времена» советских энтузиастов изображают мятущимися доходягами, мне просто смешно. Не надо свою бледную немочь и душевную плесень приписывать предыдущим поколениям. Они были другими.

Сказав пару добрых слов о моей нашумевшей повести «ЧП районного масштаба», Евгений Иосифович предложил написать с ним в соавторстве оригинальный сценарий. О чём? Вы будете смеяться – о партии, точнее, о хорошем человеке, попавшем в номенклатуру. «Какая ерунда!» – воскликнет читатель, привыкший смотреть на «совок» с «хазаново-жванецким» прищуром. А вот и не ерунда! Писателей советской эпохи проблема коммуниста во власти волновала не меньше, чем вопрос престолонаследия – литераторов шекспировского круга. От личных качеств людей во власти жизнь зависит всегда. И совсем не важно, что у них в кармане – партбилет или жалованная грамота…

Конечно же, я с радостью согласился. Ещё бы – работать вместе с Великим Габром! О таком даже не мечталось! Кто не видел легендарную ленту «Коммунист» и не ронял слёзы, сострадая заведующему колхозным складом Евгению Урбанскому, застреленному ревнивым кулаком! Все смотрели и все роняли. Ставить будущую картину должен был талантливый Леонид Эйдлин, работавший до того вторым режиссёром с Сергеем Юткевичем на фильме «Ленин в Париже». Продолжительная творческая командировка в капстрану и шейный шёлковый платок придавали ему европейский вид, но судьба Отечества при этом его искренне волновала; в частности, беспокоило, что в Переделкино, где он с семьёй снимал на лето дачу Нади Леже (теперь там Зураб Церетели), перестали ходить молочницы из соседней деревни. Кстати, как-то недавно мне позвонил поэт Евгений Евтушенко и потребовал, чтобы я, пользуясь близостью к Путину, восстановил в нашем писательском посёлке почтовое отделение, как было при треклятой советской власти, а то теперь приглашения на посольские приёмы приходят к автору «Братской ГЭС» с непоправимым опозданием. Что и говорить: поэт всегда с людьми!

Габрилович сразу предупредил: героем фильма, точнее, героиней будет молодая привлекательная дама. Его вообще в качестве объекта художественного исследования больше интересовали женщины, мужчин он считал слишком простоватыми и малоинтересными для искусства объектами. Нашу героиню изначально должна была играть прогремевшая в фильмах «Карнавал» и «Москва слезам не верит» актриса Ирина Муравьёва, по совместительству жена Леонида Эйдлина. Дело в киношном мире обычное. Достаточно вспомнить Орлову и Александрова. Я, кстати, не против семейственности в искусстве, если в брачных объятиях соединяются талантливые люди, а вместе с фамильным сходством и дачей в Мамонтовке дети наследуют ещё и дар. Но талант, увы, не передаётся половым путём ни супругу в постели, ни младенцу в утробе. Творец распоряжается своими «искрами божьими» наподобие лотерейных выигрышей. Но об этом как-то подзабыли, и нынешнее российское искусство напоминает мне диспансер, где природа отдыхает на потомках. Бывают, конечно, исключения, но они редки, как уссурийские тигры.

Итак, я купил путёвку в ДВК, и мы сели за работу. Господи, что за жизнь! Отменное питание, прогулки по цветущим аллеям, а вечерами показывают недублированные западные фильмы или отечественные ленты «с полки» – из спецхрана Госкино. Сюжет сложился быстро. Мы попросту взяли его из жизни, тогда действительно во власть стали двигать новых людей, чем-то себя проявивших. Вспомните хотя бы мои два с половиной писательских секретарства. Впрочем, подобные коллизии и ранее были типичны для «производственного» ответвления нашей литературы. На эту тему писали и снимали многие, но безусловным лидером был драматург Александр Гельман, умевший неприязнь к социализму облечь в остросюжетную борьбу за чистоту идеалов, овеянных вдумчивым советским оптимизмом. Платили, кстати, за это хорошо. Надо заметить, ВКП(б) – КПСС любила советоваться с творческой прослойкой о видах на урожай и путях развития бесклассового общества. А вот тех, кто затеял шоковые реформы в 1990-е, мнение простонародья, включая литераторов, вообще не интересовало. Эпохе первичного капиталистического хапка художественные подтексты с двойными кодами оказались без надобности, и автор «Премии» исчез из искусства, оставив нам в отместку сына – галериста Марата Гельмана.

Но вернёмся на Нежинскую улицу, в нашу творческую лабораторию. Сюжет придумался вот какой: молодая бодрая «энтээровка» Лиза Мельникова после яркой речи на каком-­то партийном слёте замечена и взята на работу в райком партии. Новый первый секретарь Борисов хочет резко обновить и ускорить жизнь вверенного ему участка действительности, он научно грезит и собирает свою команду. Лиза – дама бескомпромиссная: едва освоив азы аппаратной работы, она бросается в бой. Страсти вскипают вокруг конфликта директора вычислительного центра «Алгоритм» опытного Пыжова с неуживчивым новатором и правдолюбом Калюжным. Новые сослуживцы Лизы уговаривают её не лезть в чужой монастырь, ругают, называют неуправляемой, но она лезет и срывает приём в партию Луковникова – любимца Пыжова. Нет, никакого намёка на нетрадиционное соратничество пожилого руководителя и молодого выдвиженца не было и быть не могло. Эта тема пришла в искусство позже. Параллельно разворачивался непростой роман героини с театральным режиссёром Лёхой. Замечено: чем слабее мужчина в творчестве, тем любвеобильнее. В моём поколении лучше всех умели разговор о поэзии с пытливой девушкой перенести из библиотеки в постель графоманы. Лиза уходит от мужа Коли, который может осчастливить лаской и внутрисемейным трудолюбием любую женщину, но только не Мельникову! Работали мы дружно. Великий Габр мягко осаживал меня, когда я в бытописательском восторге стремился засунуть в сценарий сведения про то, где у секретаря райкома на столе лежат скрепки, а где чистые бланки. Он, как котёнка, тыкал меня носом в общечеловеческие ценности: любовь, зависть, ненависть, предательство… Это – главное. А скрепки? Может, их лет через двадцать и вообще не будет. Он учил во всём, даже в производственном конфликте ударника с бракоделом, искать и находить вечные противоречия бытия. Будущий постановщик Леонид Эйдлин следил за сложением сюжета ревниво и придирчиво, как новосёл – за строительством дома, где ему предстоит жить. Услыхав от меня какую-­то деталь или аппаратную присказку вроде «по белой нитке ходишь!», он вскакивал, мечтательно закатывал свои левантийские глаза и восклицал:

– Я знаю, кто это может сыграть!

– Кто? – Меня охватывали безумные мечты. – Евстигнеев? Бурков? Леонов? Смоктуновский?

– Не­ет! У меня есть в Кимрах знакомый клоун! Гений!

Иногда, если взглянуть со стороны, мы напоминали трёхструйный фонтан. Надо ли объяснять, что струи были разной силы и дальнобойности… В Габре (а было ему уже хорошо за восемьдесят) обнаружилось очень своеобразное смешение патриархальной мудрости и забавной старческой забывчивости.

– Ребята («ребята» – я и Эйдлин), запомните, Лиза – хорошенькая и очень модная. Собираясь на свидание, она чистит зубным порошком свои тапочки и вертится перед зеркалом!

– Евгений Иосифович! Какие тапочки? Какой порошок! У нас же не послевоенная Москва!

– Ах, да… Разумеется. Но всё равно она модница! Пусть что­нибудь чистит… И перед зеркалом крутится…

– И говорит пусть побольше! Она у нас мало говорит! – добавлял будущий постановщик. – Юра, надо придумать ей словечки, чтобы народ подхватил!

И рассказывал, как Ирина Муравьёва прямо на съёмоч­ной площадке изобрела замечательную фразу, которой не было в сценарии фильма «Москва слезам не верит»: «Не учи меня жить, лучше помоги материально!»

Получив вводные, я удалялся в свой номер и утром приносил несколько страничек, нащёлканных на машинке, читал вслух, волнуясь и томясь комплексом подмастерья. Габрилович слушал без выражения, пожёвывая синеватыми губами и вздыхая. На лице Леонида мелькали зарницы будущих режиссёрских открытий.

– Хорошая сцена в столовой, – кивал мэтр. – А с кем это там Лиза говорит?

– С Бурминовым.

– А кто у нас Бурминов?

– Старый коммунист.

– Очень хорошо!

– Я возьму Вельяминова! – загорался Эйдлин.

– Погодите! Нашей Лизе нужна подруга. Эдакая оторва…

– Зачем? Муравьёвой и так нечего играть! – трагически бурчал постановщик, знаменитую жену он называл исключительно по фамилии.

– Юрочка, к завтрашнему дню придумайте нам подругу. А чем руководит этот, как его?..

– Пыжов?

– Да, Пыжов… Надо что-­нибудь очень современное.

– Может, электронно-­вычислительный центр?

– Изумительно! Пусть кто-­то ведёт Лизу и рассказывает, как на экскурсии.

– Подруга! Она как раз работает там программистом! – импровизировал я.

– Великолепно!

– Муравьёвой нечего играть!

Сочиняемая история поначалу напоминала типичный производственный эпос. Имелся резонёр из старых большевиков, говоривший правильные вещи: «Что такое приём в партию? Ювелирное дело! Основа основ, первый вопрос! Из­-за него ведь и расплевались большевики с меньшевиками в одна тысяча девятьсот третьем году… А теперь очередь в партию, как за водкой! Я бы посмотрел на эти очереди, когда кулачьё с обрезами шастало или Деникин к Москве шёл…» Сегодня эта тоска по бескомпромиссным большевицким временам кажется нелепостью. Но думаю, никто не будет спорить с тем, что у ВКП(б) – КПСС был свой героический период, а лишь потом настала пора удовлетворения растущих потребностей, отсюда мощное наследие советской власти, которое всё никак не проедим. Проблема наших современных партий в том, что у них никогда не было никакого героического периода, если не считать поедания бесплатных бутербродов в «живом кольце» у Белого дома. Все нынешние партии начали с удовлетворения растущих потребностей.

Поначалу наша заявка на сценарий так и называлась – «Первый вопрос».

Мы честно отразили тогдашние конфликты, обиды, заблуждения, общую уверенность в том, что жизнь можно улучшить легко и быстро, надо просто захотеть и преодолеть сопротивление тех, кто не хочет, хотя за перемены были, кажется, все, включая цепных псов режима. Василий, литературовед в штатском, курировавший наш Союз писателей от организации с всемогущим названием «КГБ», спросил меня как­то: «Ну что у тебя там со «Ста днями до приказа»?» – «Не разрешают…» – вздохнул я. «Идиоты!» – процедил он. После 91-­го Василий, кажется, работал у хитроныры Гусинского в службе безопасности банка «Мост», которую возглавил, кстати, бывший начальник Пятого, антидиссидентского, управления КГБ генерал Бобков, а его сын был поэтом и сочинял авангардистскую ерунду. Вам это не напоминает членов дома Романовых с красными бантами на шинелях в феврале 1917-­го? Мне напоминает. Советскую власть могло спасти только чудо Господне, но Вседержитель атеистам не помогает, хотя и не мешает.

Однако от набиравшего силу потока перестроечных произведений наш сценарий отличался принципиально, так как придуманная история Лизы Мельниковой как­то сама собой завершилась мрачным конфузом. Пусть продвинутый читатель не содрогается. Никто в конце по рецепту Владимира Сорокина не испражнялся на стол президиума, не мочился в декольте инструктору ЦК и не откусывал нос секретарю парткома. Однако все попытки героини обновить жизнь города привели к краху – и общественному и, так сказать, личному. Калюжный, которого она продвинула, оказался мелким карьеристом; сев в кресло Пыжова, он продолжил то же очковтирательство, но овеянное перестроечной риторикой. А Луковников, которому наша героиня обломала вступление в партию, наоборот, взлетел, за отменные деловые качества его взяли на повышение в Москву, с ним уехала и Лизина подруга­оторва, утверждавшая, что в мужчине она ценит только размер… жалования. Ретроград Пыжов прекрасно чувствует себя на пенсии и успокаивает Лизу: «Всё будет хорошо!» Кстати, так назывался второй вариант сценария. Они встречаются в пункте детского питания: он пришёл за молочком для внука, а Лиза – для дочери.

Упс… Совсем забыл: мятущийся режиссёр Лёха, попользовавшись телом и связями нашей героини, получив место в областном драмтеатре, бросил Лизу на сносях. Отставленный муж Коля готов принять беглую супругу в любом количестве без единого упрёка, и другая бы обрадовалась, вернулась, но только не Мельникова! А что же первый секретарь Борисов, задуманный нами как обнадёживающая тень душки Горбачёва? Он, пряча глаза, предлагает неуправляемой Лизе после декретного отпуска стать директором ПТУ. А это как сегодня из президентского пресс­центра перейти на работу в районную газету «Муромский вестник». И то ладно! Не посадили же. Не выбросили из окна, как партийного финансиста Кручину в 1991-­м. Третий, окончательный, вариант сценария назывался «Неуправляемая». В последней сцене Лиза одна­одинёшенька, точнее, с коляской, в которой спит ребёнок, сидит в сквере и наблюдает суету вокруг готового к открытию монумента «Молодость мира», чем, собственно, и увенчались бурные реформы Борисова во вверенном ему городе. Чем закончил пиццеед Горби, мы знаем.

– Здесь будет улыбка Кабирии! – вдохновенно твердил Лёня Эйдлин, уверенный, что теперь-­то Муравьёвой есть что играть. – Мне нужна улыбка сквозь слёзы!

Слёзы ждать себя не заставили.

ПОГРОМ

Теперь, спустя годы, поумнев, я понимаю, чем была для Габриловича работа над тем сценарием. Человек, почти всю жизнь не ссорившийся с начальством (антикосмополитическая реконкиста его лишь задела), автор, создавший немало «партийных» сценариев, на закате решил написать о том, о чём раньше не разрешали, о том, что случается с хорошим, честным человеком, угодившим во власть, которая портит даже королей. Меня он взял в союзники, так как я, сочинив «ЧП районного масштаба», влетел в эту «аппаратную» тему подобно юному кавалеристу, не справившемуся с кобылкой и угодившему ненароком в самую гущу пре­восходящих сил противника.

А страна тем временем закипала. Перестройка напоминала весенний косметический ремонт квартиры с неизбежной перестановкой мебели. «Ах, посмотрите, сколько грязи скопилось за старым буфетом!» – «Ерунда! Вы ещё не видели, что делается в туалете!» Кто ж тогда знал, что дело закончится выбрасыванием из окон вполне приличной мебели и ломкой несущих стен, отчего обрушится кровля… Но это случилось позже, когда ремонтом в советской квартире занялся прораб Ельцин. Наступил 1987 год. Многое было разрешено, критика всячески поощрялась, в советской эпохе уже обнаружили столько тёмных пятен, что и сами начали удивляться, как прожили в таких нечеловеческих условиях семь десятилетий. Лет десять назад моя однокурсница, оставшаяся, вопреки всему учительницей, пригласила меня в свой класс – выступить перед школьниками. Поговорили, поспорили. Среди вопросов был и такой: «А правда, что при советской власти досыта ели только первые секретари, а все остальные голодали?» Видимо, в детской головке в результате промывания мозгов «жидкостью Эрнста» сочетание «первые секретари» стало тем собирательным злом, каким для нас, внучат Ильича, были «буржуины». «Правда, – ответил я. – Вторые секретари питались кое­-как, а третьи просто падали на улице от голода!» Дети моего юмора не догнали. Однокурсница всё поняла, покраснела и отвела глаза.

Но вернёмся в третий год перестройки. Поставив точку, мы торжественно отвезли сценарий на «Мосфильм» и стали ждать ответа, предчувствуя триумф. Эйдлин обзванивал кинобогов и, кажется, уговорил на роль Пыжова самого Стржельчика! И тут нас позвали на заседание худсовета 4-­го творческого объединения, которое возглавлял в ту пору чутко-­прогрессивный Владимир Наумов, известный своей тихой отвагой в рамках дозволенного. Габрилович по старости лет не поехал, напутствовав меня и Леонида, мол, в гуле восторгов не стоит заноситься, так как сценарий ещё сыроват, его можно и нужно «доводить до ума». Удивительно требовательное к себе поколение! По сравнению с ним нынешние сценаристы не пишут тексты, а что­-то бормочут на компьютере. Мы пошли на заседание. Вообразите, вы с тортом и букетом являетесь на званый ужин, но, переступив порог прежде гостеприимного дома, получаете ногой в пах, а вашим же тортом – в лицо. Худсовет отверг наш сценарий, расторг договор, списав аванс по статье «творческая неудача». Доброе было государство!

Заседание напоминало погром.

Самый мягкий упрёк, брошенный нам во время разноса, звучал примерно так: «Вы враги перестройки!» Нас стыдили, корили, винили, ставили в пример сценарий журналиста Юрия Щекочихина, который, видя все трудности ускорения, не подвергал сомнению идеалы обновления. Так, муж, застав жену с сантехником, не теряет веры в преимущества моногамного брака перед промискуитетом. Тон задавал неведомый режиссёр Леонид Марягин – человек с внешностью Мефистофеля, злоупотребляющего пивом. Впоследствии он (Марягин, а не чёрт) снял первый советский фильм с радикально голыми девицами лёгкого поведения – «Дорогое удовольствие», потом ещё игровую ленту о Льве Троцком. Обе канули в за­экранье. Сколько же их тогда надуло ветром перемен – «грандов гласности»! И где они все? Переночевали на груди утёса-­великана и растаяли. В последний раз я видел Марягина в нулевые годы. Он рекламировал по телевизору пилюли то ли от переедания, то ли от давления. А в предпоследний раз… Но об этом чуть позже.

Мы были потрясены и оскорблены, прежде всего – за мэтра. Невероятно: отвергнуть самого Габра с примкнувшими к нему Поляковым и Эйдлиным! Это примерно то же самое, как сегодня не разрешить на правительственном концерте спеть Кобзону или Пугачёвой. Кошмар! И произошло это в эпоху гласности, когда всё советское искусство правдивеет прямо-таки на глазах. А нам заткнули рот! Позор! Сам мастер, кажется, больше прочего горевал из­за того, что среди противников «Неуправляемой» оказалась Нина Скуйбина, редактор студии и прошлая супруга Эльдара Рязанова.

Мы, примкнувшие, возмутились, восприняли обструкцию как наступление на гласность, решили жаловаться, даже набросали челобитную члену Политбюро А.Н. Яковлеву, прося поддержки. Габрилович письмо прочитал, посмотрел на нас ветхозаветным взором и покачал головой: «Не надо, ребята!» В молодости посидев в камере ЧК как анархист, он сообразил, когда лучше кричать, а когда молчать. Евгений Иосифович понял: мы вторглись в сферу большой политики, где искусство само по себе не гуляет никогда и нигде, включая страны вечнозелёной демократии, а уж в нашем­-то грешном Отечестве и подавно. Я догадался об этом со временем, и жить сразу стало веселее. Сегодня, видя в телеящике какого­-нибудь лысого или кудрявого литератора, целенаправленно взрывающегося правдолюбием, я сразу прикидываю, из какого кремлёвского кабинета тянется к нему, шипя, бикфордов шнур. Конечно, бывают исключения, но они редки, как упомянутые уссурийские тигры, которых, возможно, заботами президента станет побольше.

А тогда, в 1987 году, мы замахнулись на самое святое – на партию, готовившуюся, как вскоре выяснилось, сложить полномочия. Ведомые художественной логикой, мы невольно предугадали всё, что случится вскоре со страной. Искусство может многое подсказать царям и простолюдинам, конечно, если к его мнению прислушаться. Сегодня