Принято считать, что в плеяде философов, так называемого, «русского духовного Ренессанса» рубежа ХIХ — ХХ веков, может быть, за исключением, Ивана Ильина, не сложилось философов-государственников, патриотов-почвенников, радетелей за судьбу народа, как например, Хомяков или Иван Аксаков. В значительной степени это мнение вполне обосновано, если учесть, что многие представители этого духовного Ренессанса оказались под влиянием западного модернизма, говорили о необходимости не только институционального, но и догматического реформирования церкви, об исповедании, по выражению Мережковского, «Третьего Завета». При этом народная культура была для них не чем-то первородным, исконно своим, а воспринималась как чужеродная экзотика, существовавшая в беспредельно далеком мире. Подобное состояние можно определить словами все того же Ивана Аксакова как «отчужденность интеллигенции от народной стихии».
Особняком в ряду философов духовного Ренессанса стоит о. Павел Флоренский. В пользу его погруженности в народную жизнь, деятельного участия в ней говорит целый ряд эпизодов биографии философа и священника. Во-первых, его постоянное радение о сбережении национальной культуры: промыслов, диалектного языка, фольклора. В 1905 году в предисловии к собранию частушек Костромской губернии Нерехтского уезда Флоренский писал: «…есть причины торопиться с изучением нашего быта. Железные дороги, фабрики, технические усовершенствования, освободительные идеи и газетчина — эти факторы являются гнилостными микроорганизмами, все ускореннее разлагающими быт. Возможно, что лет через 10-15 не останется и следа от многих из бесценных сокровищ фольклора, которыми владеет наша Родина. Пока можно еще, пока есть время, надо сохранить, что успеем».
Во-вторых, когда в 1915 году, по инициативе Великой княгини Елизаветы Федоровны, был снаряжен «военно-санитарный поезд № 234 имени Черниговского дворянства при Общедворянской организации помощи больным и раненым воинам», о. Павел был командирован в его составе «для исполнения пастырских обязанностей», и одновременно – в качестве санитара.
В-третьих, в пору Гражданской войны, неоднократно имея возможность эмигрировать, Флоренский осознано остался в родном отечестве, стараясь делать все для сохранения культуры. Именно его радениями и подвигами удалось сберечь главу преподобного Сергия Радонежского и спасти ризницу Троице-Сергиевой лавры от разорения.
Ряд подобных примеров радения Флоренским за русский народ и его наследие можно продолжить, но важно подчеркнуть, что подобное радение всегда было связано со сбережением Отечества, его прошлого и настоящего.
В философском наследии о. Павла (по крайней мере в опубликованном) мы не встретим обстоятельной, монографической работы, посвященной феномену государства. Но при этом утверждать, что Флоренский был аполитичен, верно лишь от части. Да, в юности он избежал влияния различных политических учений, как не избежали увлечения легальным марксизмом Бердяев и о. Сергий Булгаков. Хотя с другой стороны – Флоренский, пожалуй, единственный философ своего поколения, который впервые был арестован еще в царской России. Это произошло в 1906 году, когда о. Павел с амвона произнес проповедь «Вопль крови» о необходимости отмены смертной казни, поводом к чему послужил расстрел лейтенанта Шмидта.
Единственной работой общественно-политического характера, в которой Флоренский последовательно высказал свои суждения о принципах государственного устройства стал тракт 1933 года «Предполагаемое государственное устройство в будущем». Особенность этого сочинения в том, что написано оно было Флоренским уже в заключении. В ходе следствия ему предложили обстоятельно изложить свои взгляды на то, каким должно быть государственное устройство. Тот факт, что трактат писался уже после очной ставки о. Павла с Гидуляновым, который проходил с ним по общему делу, позволяет флоренсковедам утверждать, что автор изложил в нем свою точку объективно, не испытывая давления со стороны следователей, о чем свидетельствует и характерный для о. Павла идиостиль, выдержанный в трактате.
В сочинении затронут целый комплекс проблем, касающихся феномена государства. Флоренский говорит об управленческом аппарате, образовании и воспитании, религиозных организациях, сельском хозяйстве, добывающей и перерабатывающей промышленности, финансовой системе и торговле, кадровой политике, научных исследованиях, здравоохранении, быте, внешней и внутренней политике.
Само государство позиционируется о. Павлом как нечто «целое, охватывающее своей организацией […] всю совокупность людей». При этом говорится о примате государства над личностью, о первостепенности коллективного интереса относительно личного, о необходимости: «направлять целое к задачам, неактуальным индивидуальному интересу, стоящим выше и делающим историю».
Феноменология государства, по Флоренскому, заключается в том, что при его монолитности, подчиненности одной общей сверхзадаче, сохраняется все многообразие составляющих его элементов: «Государство должно быть столь же монолитным целым [в своем] основном строении, как и многообразно, богато полнотою различных интересов, различных темпераментов, различных подходов к жизни со стороны различных отдельных лиц и групп. Только этим богатством индивидуальных, групповых, массовых проявлений живо государство. Мудрость государственного управления — не в истреблении тех или других данностей и даже не в подавлении их, а в умелом направлении, так чтобы своеобразия и противоречия давали в целом государственной жизни [нужный] эффект».
Подобный ансамблевый принцип государства, при котором самобытность каждого подчеркивает самобытность всех остальных, относится прежде всего к гармонизации национальных культур: «Индивидуализация языка, экономики, быта, просвещения, искусства, религии [каких-либо] меньшинств рассматривается не как печальная необходимость или временная тактическая мера, но как положительная ценность в государственной жизни. Подобно тому, как разнообразие культур в сельском хозяйстве дает возможности интенсивного хозяйства, так и многообразие народных культур дает возможность государству иметь такое богатство характеров, интересов жизни […] экономических преимуществ, которого не может быть при монотонном однообразном населении. Очень скучно, когда и в Керчи, среди греческих развалин, и в Мариуполе, овеянном воспоминаниями о Пушкине, и по Черноморскому побережью, и в Тифлисе и даже на нагорьях Чиатур, везде видишь, «нигде кроме, как в Моссельпроме». Но это не только скучно, но и симптоматично: всякий район должен творить свои ценности, нужные всему государству. И нивелировать эти возможности значит лишать великое государство смысла его существования, тогда нет великого: оно становится лишь большим».
Такое государство становится наднациональным единством имперского типа, куда, наряду с языком и темпераментом, литературой и искусством, обычаями и верованиями, каждый народ привносит особенности климата и природных ресурсов, типов хозяйствования и промыслов.
И для того, чтобы привести к монолиту подобную разнородную субстанцию, необходим подлинный лидер, способный к прозрениям и проявлению исторической воли: «Требуется лицо, обладающее интуицией будущей культуры, лицо пророческого [склада]. Это лицо, на основании своей интуиции, пусть и смутной, должно ковать общество. Ему нет необходимости быть ни гениально умным, ни нравственно возвышаться над всеми, но необходимой […] гениальная воля, — воля, которая стихийно, может быть даже не понимая всего, что она делает, стремится к цели, еще не обозначившейся в истории».
Эти ключевые выкладки из трактата убеждают в том, что Флоренский, по крайней мере на зрелом этапе своего творчества, был не просто государственником, а сторонником конкретного государственного типа – Империи.
Но так как основной корпус работ о. Павла носит онтологический характер, будет интересным остановится именно на философском понимании империи, на особой империософии Флоренского, которая вычленяется из ряда его статей, монографий и писем.
Первое, на чем сосредоточимся – это пространственно-временная феноменология империи. Рассуждая об особенностях пространства древнерусской иконы, Флоренский обратил внимание на то, что в ней, в противоположность линейной перспективе светской живописи, предметы расположены по принципу «чем дальше в нем нечто, тем больше, и чем ближе, — тем меньше». Флоренский назвал эту особенность «обратной перспективой», когда созерцая икону или фреску, мы начинаем «ощущать полную свою несоизмеримость с пространством фрески. Мы не втягиваемся в это пространство; мало того, оно нас выталкивает на себя». Важно, что в данном случае мы имеем дело не просто со способом организации духовного пространства на плоскости, а со средневековым мировидением наших предков, с их «своеобразным охватом мира», духовным зраком, когда ты не выпячиваешь себя в мир, а концентрируешь его на себе, гармонизируешь его в себе. Именно такое мировидение передалось нам по наследству, и, видимо, из него произрастает наше извечная идея и стремление к собиранию русских земель, к их имперской концентрации.
Имперское время Флоренского соотносимо с его философией рода, согласно которой каждый индивид мыслит себя не обособленной единицей, а связующим звеном между предками и потомками. В завещании своим детям Флоренский писал: «Не забывайте рода своего, прошлого своего, изучайте своих дедов и прадедов, работайте над закреплением их памяти. Старайтесь записывать все, что можете, о прошлом рода, семьи, дома, обстановки, вещей, книг и т.д. Старайтесь собирать портреты, автографы, письма, сочинения печатные и рукописные всех тех, кто имел отношение к семье, к роду, знакомых, родных, друзей. Пусть вся история рода будет закреплена в вашем доме и пусть все около вас будет напитано воспоминаниями, так чтобы ничего не было мертвого, вещнаго, неодухотворенного».
Таково родовое измерение времени, которое зиждется на кровном родстве. Но есть и иное родство – духовное, когда членами семьи становятся поэты и писатели, книги которых хранятся в семейной библиотеке. Или еще более высокая степень родства – родство соборное, преодолевающее время в молитве, читаемой из века в век: «В храме поют «Христос воскресе!». Этот гимн, точь-в-точь теми же словами и в той же мелодии, поют сейчас по всем храмам, церквам и часовням России. Точь-в-точь так же пели его наши далекие предки; благочестивый царь Алексей Михайлович, Александр Невский с своей дружиной слушали и повторяли те же слова. Мало того, в темных римских катакомбах при свете масляных медных и глиняных светильников первые христиане пели ту же песнь». Таково духовное время империи.
Второй аспект имперской феноменологии Флоренского состоит в том, что наше мировоззрение сформировали три основополагающие силы: «греческая вера, принесенная нам монахами и священниками Византии, славянское язычество, которое встретило эту новую веру, и русский народный характер, который по-своему принял византийское православие и переработал его в своем духе».
Из «греческой веры» на нашей почве произросла идея монархии, помазанника Божия, идея богоизбранности и богоданности власти: «Вера в царское самодержавие, мистическое к нему отношение — это один из непременных элементов православия, и поэтому изменения в способах управления страной наносят православию новый удар». Отсюда необходимость единоличного правителя является не просто традиционно предпочтительной, а духовно необходимой.
«Славянское язычество» сформировало особое сакральное отношение к природе, одушевило ее, напитало наш фольклор многоликими поэтическими образами. Именно природа определила наше отношение к жизни и смерти как к чему-то цикличному, подобному сельскохозяйственному годовому кругу с умиранием и рождением зерна.
«Русский народный характер» сложился под влиянием труда и климата. И тот, и другой всегда требуют собранности, сосредоточенности и максимальных усилий – физических, интеллектуальных душевных.
Так, казалось бы, три взаимоисключающих явления – «греческая вера», «славянское язычество» и «русский народный характер» — стали опорными столпами в созидании империи.
Воплощением идеального русского бытия, разворачивающегося во времени и пространстве, в представлении Флоренского стала Троице-Сергиева лавра: «…здесь, в Лавре именно, хотя и непонятно как, слагается то, что в высшем смысле должно называться общественным мнением, здесь рождаются приговоры истории, здесь осуществляется всенародный и, вместе, абсолютный суд над всеми сторонами русской жизни. Это — то всесторонне жизненное единство Лавры, как микрокосма и микроистории, как своего рода конспекта бытия нашей Родины».
Именно Троице-Сергиева лавра явила собой преемственность Киевской и Московской империи. Женственное начало первой, выраженное в Софии Премудрости Божией, и мужественное начало второй, воплощенное в пресвятой Троице, спаялись в единый монолит империи, для которой нет исторических провалов: «Киевская Русь, как время первообразования народа, как сплетение самых тканей народности, раскрывается под знаком идеи о божественной Восприимчивости мира, тогда как Руси Московской и Петербургской, как веку оформления народа в государство, маячит преимущественно другая идея, о воплощающемся, превыше — мирном Начале ценности. Женственная восприимчивость жизни в Киевской Руси находит себе догматический и художественный символ Софии Премудрости, Художницы Небесной. Мужественное оформление жизни в Руси Московско-Петербургской выкристаллизовывается в догматический и художественный символ Пресвятой Троицы. Родоначальники двух основных пластов русской истории — Киевского и Московского, вместе с тем, суть величайшие провозвестники этих двух основных идей русского духа».
Подобно тому, как Софийский собор в Киеве и икона Пресвятой Троицы преподобного Андрея Рублева, скрепили имперское время, скрепил его и Троицкий собор, ставший переходом от Московского царства к Петровской империи: «…неоспоримо мировое первенство лаврского собора Пресвятой Троицы. Начало западно-европейской самостоятельности в Петербургский период России опять ознаменовано построением Троицкого собора. Этим Петр Великий установил духовную связанность Санкт-Петербурга и Москвы».
Пребывая близ лавры, на Маковце, о. Павел особенно любил ночную пору: «Выйдешь безлунной ночью в сад. Потянутся в душу щупальцы деревьев: трогают лицо, нет преград ничему, во все поры существа всасывается тайна мира. Мягкая, почти липкая тьма мажется по телу, по рукам, по лицу, по глазам и огустевает, словно осаждается на тебе, и ты – уж почти не ты, мир – почти не мир, но все – ты, и ты – все. Точнее сказать, нет очерченной границы между мной и не-мной. В корнях бытия – единство, на вершинах – разъединение. Это единство особенно чувствуется, когда идешь по сельской дороге безлунною-беззвездною летнею ночью. Движешься – прорезываешь густую смолу, а расширившиеся, вросшие друг в друга вещи так и мажут по щекам, по лбу. Первооснова сущего открыла недра свои, и не знаешь – к чему нужна личность».
Что прозревал он тогда, преодолевая преграды и познавая тайну мира? Быть может, ему являлись все грядущие испытания на Забайкалье и в Соловках, открывался неминуемый расстрел. А может быть, он видел в Божественном сиянии и славе великую Империю, за которую и пошел на крест.