Одной из фундаментальных и весьма прискорбных характеристик современной отечественной культуры стала «утрата берегов», потеря той «координатной сетки», которая, при всех её недостатках, обеспечивала непрерывное системное развитие, всемирное значение и признание советского способа бытия во всех его проявлениях. Впрочем, подобный кризис культуры в мировой истории происходит далеко не впервые, но, чтобы выйти из него, необходимо, во-первых, назвать ситуацию по имени: кризисом, а не свободой, и, во-вторых, заново обрести и расставить утраченные ориентиры, что ставит своей целью проект «Дневники писателей».
Владимир ВИННИКОВ. Захар, в 2010 году в издательстве «Молодая гвардия» в знаменитой серии «Жизнь замечательных людей» вышла ваша биография Леонида Максимовича Леонова. В предисловии вы указываете, что эту идею подсказал вам Дмитрий Львович Быков в 2005 году. Получается, что от замысла до воплощения прошло не более пяти лет. Между тем, собранный для книги материал — огромен, чувствуется, что за каждым предложением стоит большая и кропотливая работа, и, наверное, далеко не всё из «раскопанного» вами вошло в опубликованный текст. То есть вы несколько лет своей жизни всерьёз занимались феноменом Леонова, даже если учитывать вклад тех людей, которые вам помогали в процессе работы. В чём заключался личный, как принято сейчас говорить, вызов для вас, и насколько, по вашему внутреннему ощущению, вы сумели на него ответить? «Леоновская» тема уже закрыта для Захара Прилепина, или же она каким-то образом продолжается и сегодня? Скажем, на Донбассе или в работе Русского художественного союза, одним из инициаторов создания которого вы являетесь?
Захар ПРИЛЕПИН. Пять лет — вполне серьёзный срок для такой работы, тем более что, во-первых, я достаточно быстро пишу, а во-вторых, в те годы я уже имел материальные возможности, чтобы несколько месяцев кряду заниматься чем-то одним — в данном случае Леоновым. То есть, по факту — я не работал ни над чем другим и на работу не ходил. Помощников у меня не было.
О вызове я не думал — просто был влюблён в прозу Леонова, в самом лучшем смысле зачарован его судьбой, его образом мышления, его купеческой устойчивостью, его играми со временем и собственной биографией, его стоическим пессимизмом.
И я был по-настоящему счастлив, когда писал о нём. Я точно знал, что делаю очень важную работу.
С тех пор я Леонова почти не перечитывал; но я до сих пор помню тот абсолютный восторг, когда я раз семь, наверное, перечитывал «Дорогу на океан». Я обязательно ещё буду перечитывать «Пирамиду» — очень важный в моей жизни текст, не прочитанный толком до сих пор широким, как это называется, кругом читателей. Но писать о Леонове — едва ли буду. Я издал его собрание сочинений — лучшее из написанного Леонидом Максимовичем и несколько неизданных вещей: поэму, повесть, дневники, которые никто не читал. Ни одной рецензии на собрание не было, удивительно! Я подготовил новое издание его биографии, там сотни полторы мелких вставок и правок. Вот на этом уровне возможно возвращение к Леонову. Основной свой долг ему я отдал.
На Донбассе точно не до Леонова — по крайней мере, мне.
А РХС — ну, быть может, мы запустим какой-то проект по возвращению огромных мастеров, которых в силу тех или иных причин не оценили в полной мере. Хорошая идея, да.
Владимир ВИННИКОВ. В начале 30-х годов прошлого века в отечественной культуре, включая литературу, произошёл важный перелом, последствия которого во многом сказываются и поныне. Речь идёт о почти полной национализации коммуникативных каналов советского общества. Далеко не все авторы сумели без потерь пережить эту ситуацию, а многие — даже просто её пережить, хотя для некоторых эти новые условия оказались идеальными. Можно ли сказать, что Леонид Леонов — как и Михаил Шолохов — относится к тому типу художников, которые в каком-то смысле оказались больше своей эпохи, а потому не столько им пришлось изменять себя под «канал имени Сталина», сколько параметры этого канала менялись под их формат? Насколько это обстоятельство было включено в ту «огромную игру», которую Леонид Максимович, по вашему утверждению, вёл в 30-е—50-е годы с «отцом народов»? Какие культурные и общественные силы он представлял? Что, на ваш взгляд, заставляло товарища Сталина не просто мириться с существованием писателя Леонова, но и воспринимать его всерьёз?
Захар ПРИЛЕПИН. Сталин, думаю, осознавал масштаб — и Леонова, и Шолохова, и Булгакова, и Пастернака, и Алексея Толстого. Он, при всём своём интуитивном чутье на вес и значение литератора, мог не понимать технически каких-то вещей — именно поэтому советовался с Пастернаком о Мандельштаме, именно поэтому пропустил гений Павла Васильева, и вся эта история с Васильевым закончилась ужасно, но… В случае с Леоновым Сталин предпочёл довериться даже не мнению Горького (Горький прямо сказал Сталину, что Леонов вправе отвечать за всю русскую литературу, в каком-то смысле назначил его своим преемником) — а, опять же, интуитивному ощущению огромности леоновского потенциала.
Ведь Леонов в 30-е годы работал так, как никогда потом. В 20-е у него был практически вертикальный взлёт: горсть гениальных рассказов, несколько великолепных повестей — тоже, кстати, едва прочитанных, многообещающие, хотя ещё сыроватые «Барсуки», потом «Вор» и следом, уже с перехлёстом куда-то в стратосферу, «Соть», менее удачный, но с блистательными кусками «Скутаревский» и — вершина! — «Дорога на Океан».
Сталин все романы Леонова 30-х годов читал и прекрасно осознавал, как всё это масштабно выглядит на фоне иных поделок. Масштаб он ценил. На леоновские заковыки внимания не обращал, мог элементарно просто не заметить, что у Леонова все большевики бесплодны — у них детей нет! Или что в «Соти» — на великой стройке — первой жертвой был маленький ребёнок, девочка. Платонову, правда, Сталин таких шуток не простил. Но Платонов наглядно юродствовал. А Леонов — он таким серьёзным казался, таким убедительным, таким суровым, таким тяжёлым. Соразмерным эпохе и задачам. А мрачный его, без улыбки, юмор — у Сталина был такой же мрачный, без улыбки, юмор.
Рискну сказать так: в Леонове была некая даже не бесчеловечность, а внечеловечность. С самого начала. Сталин, опять же не отдавая себе в этом отчёт, на уровне сугубо интуитивном, искал себе оправдания в мире дохристианском. Леонов во многом, конечно, оттуда. По Леонову — Христос пришёл, но не справился. Сталин в такие подробности не вдавался, но что-то чувствовать мог.
Сталин жил в мире слащавых славословий просто за неимением другого. Он предпочёл бы, наверное, что-то из мира ацтеков, инков — или то, что нам Мэл Гибсон изобразил в картине «Апокалипсис». У Леонова описание сталинской Москвы 30-х годов тоже всё время норовит превратиться из булгаковского театра и цирка в умопомрачающий гигантизм.
Сталин не хотел, чтоб было смешно. Он хотел, чтоб было огромно и страшно. Чтоб всё было больше человека, больше человеческого. Вот как у Леонова.
Владимир ВИННИКОВ. В своей биографии Леонида Леонова вы сделали весьма ощутимый акцент на его мизантропии, но показав, что это вовсе не проявление неприятия писателем рода людского, а следствие любви его к неким высшим источникам нашего бытия: Богу ли, Природе ли? — про которые люди часто забывают и с которыми себя в должной мере не соотносят. Так ли это? Насколько понятна, приемлема и близка вам подобная позиция в жизни и творчестве?
Захар ПРИЛЕПИН. Мне подобная позиция не близка — просто по-человечески, вне того, что мой скромный дар и огромный дар Леонова несопоставимы, — я нахожу, что мы с ним абсолютно разные. Я люблю детей, такой почти женской любовью, я немного сентиментален, я люблю свою женщину, я не буду стесняться об этом говорить, я душевно открыт в куда большей степени, чем большинство моих коллег по ремеслу, я не очень люблю — в своей писательской работе — все эти леоновские «заковыки», хотя, собственно, тоже умею их делать и в «Чёрной обезьяне» это показал. Роман этот сравнивали, прости господи, с Пелевиным — но это лишь потому, что люди ни черта не читают. Роман этот весь из Леонова вырос.
Но в моём мире Христос справился, Христос защитит, мир прекрасен, и всё вкруг меня ликует от счастья. А у Леонова в первых же, архангельского периода, стихах, достаточно плохих, и в первых же — сразу невозможно хороших — рассказах была одна тема: человек — ошибка, человек у Бога не получился.
При всём том, что сам Леонов был — что твой купеческий Леонардо: всё умел делать руками, рисовал, лепил, сад создал необычайный, физически был очень силён — и вот в столь восхитительно созданном образце был такой мрачный и ровный надрыв. По сути, есенинская, периода «Москвы кабацкой», печаль о надорванном русском человеке или неприязнь Горького к крестьянству — всё это сущая ерунда на фоне того, как Леонов относился к людям. Леонов людей считал глиной никчёмной.
Кактусы свои он ценил несколько больше, он в них не сомневался. Он хотел видеть перед собой чуть более укоренённые во времени и более последовательные образцы.
Хотя людей жалел, конечно, как их не жалеть? Таких ломких…
Владимир ВИННИКОВ. Есть ли у Леонова произведение, которое оказало наибольшее сущностное и личностное воздействие на Захара Прилепина — или же для вас важнее «мир Леонова» в целом?
Захар ПРИЛЕПИН. Есть то, что у Леонова мне не нравится — это его роман «Русский лес» и несколько ходульных пьес, просто ужасающих. Повесть «Взятие Великошумска» — ну, не его уровня, хотя не провал. Просто советская повесть.
Я про «Русский лес» триста раз на всех углах говорил, что этот роман в каком-то смысле похоронил Леонова как великого художника в восприятии читателей. Потому что все читали именно этот роман. А надо читать, скажем, «Необыкновенные рассказы о мужиках» — и сразу станет ясно, что перед нами мастер чеховского уровня.
Но нет, вот уже лет десять, как люди, которые желают как-то сделать мне приятное, приходят и говорят: я с вашей подачи начал читать Леонова, «Русский лес».
Люди добрые, не было у меня такой подачи! Читайте с моей подачи хотя бы повесть Леонова «Evgenia Ivanovna». Вам сразу станет понятно, что перед вами волшебник.
Мне нравятся все три варианта «Вора», конечно. Их три, а не два, как принято думать. Причём второй вариант куда более радикальный, чем первый, — а то все поверили Александру Исаевичу Солженицыну, в проброс написавшему, что Леонов своего «Вора» образца 1927 года после войны причесал в угоду советской власти. Как же, как же, у нас один Солженицын смелый, остальные все причёсывались…
В общем, нет, всё ровно наоборот: «Вор» с каждой переработкой становился всё злее и тяжелей.
К «Пирамиде» слова «нравится, не нравится» вообще не применимы, это как сказать «мне нравится пирамида Хеопса» или «мне нравится Ветхий Завет, хорошо написан». «Пирамида» — нечеловеческий текст.
Как читатель я более всего люблю «Дорогу на Океан». Наряду с несколькими романами Газданова, мне кажется этот роман совершенно волшебным. Самым волшебным в моей жизни.
Владимир ВИННИКОВ. «Русский лес» — в какой степени этот леоновский роман для вас является «русским», в какой, по использованному вами определению, — «безнадёжно советским», а в какой, если можно так выразиться, — «всемирно-историческим»?
Захар ПРИЛЕПИН. Это исторический документ. В каком-то смысле — «идеальный роман эпохи соцреализма». С одной стороны, он очень полезен был в определённом историческом контексте — в конце концов, с этого романа фактически началась экология в СССР как таковая. С другой, никогда Леонов настолько не правил себя, свою суть, как в этой книге. Он поступился несколько большим, чем следовало бы. Я не говорю, что он где-то там что-то приврал — нет. В первую очередь, интонационно этот роман мне кажется ложным. Хотя отличные куски там тоже есть, и леоновский дар, конечно, зрим и там.
Владимир ВИННИКОВ. Около сорока лет Леонид Леонов работал над своей «Пирамидой» — произведением, жанр которого из-за его n-мерного, выходящего далеко за рамки привычной нам реальности хронотопа можно определить как «гиперроман-симплекс». Что это, на ваш взгляд: прообраз «литературы будущего», некий «неуместный артефакт» или нечто иное?
Захар ПРИЛЕПИН. Это и первое, и второе, и что-то третье сразу. Литература будущего, конечно же, такой не будет, хотя… Выглядит он сегодня как неуместный артефакт, но…
Вы видите, сколько у нас молодых людей ходят с бородами? Они желают стать как бы старше, они в Средневековье стремятся, хотят возвыситься над собой, хотят усложнить себя. Есть один шанс из миллиона, что их работа однажды пойдёт не по внешнему пути, а по внутреннему. Русский юноша, начав отращивать свою бороду, вдруг подумает: что за ерундой я занимаюсь? лучше пойду возьму «Слово о полку Игореве», житие Аввакума, стихи Державина, «Пирамиду» Леонова — и прочитаю.
Это путешествие будет покруче всех властелиновых колец, матриц, кастанед, коэльо, ранних фильмов Аронофски и чего угодно ещё. В том числе и потому, что это путешествие внутри собственного кровотока, выводящего тебя ровно в русский космос, а не в какие-то канализационные трубы, которые закрутили для тебя узлами всякие прохиндеи.
Владимир ВИННИКОВ. Как сказал однажды Корней Чуковский, «в России надо жить долго». Леонид Максимович Леонов прожил 95 лет и лично видел всех, кто правил нашей страной за эти годы, от Николая II до Бориса Ельцина, то есть, можно сказать, временной масштаб «леоновской» России — с конца XIX до конца ХХ столетия. Но вот Александр Сергеевич Пушкин был убит на дуэли в 37 лет, Сергей Александрович Есенин прожил 30 лет, Михаил Юрьевич Лермонтов вообще был убит неполных 27 лет от роду… Что такое время для писателя? Как вы ощущаете время, и насколько это ваше ощущение можно соотнести с леоновским?
Захар ПРИЛЕПИН. Кто-то в России должен был прожить долгую жизнь. В конце концов, Лев Николаевич Толстой примерно в эту сторону двигался, и если б не известные события, Леонов не был бы в этом смысле одинок. Было бы у нас два гениальных долгожителя.
Впрочем, в XIX веке уже были крупные художники, которые прожили долго: 93 года Фёдор Глинка — а он воевал, а он сидел в казематах. 86 лет Петр Вяземский — а он похоронил почти всех своих детей юными, а он писал не менее пронзительные лирические стихи, чем Блок или Есенин…
Но я тут про другое подумал. Когда я писал роман о Соловецком лагере — «Обитель», уже под занавес работы я получил в подарок большой том «Соловки», где в самом начале книги шло перечисление, с фотографиями и краткими биографиями, всех мемуаристов, прошедших Соловки и описавших их.
И здесь я впервые обратил внимание, что из, условно говоря, ста людей, написавших о Соловках, 98 человек прожили от 85 до 95 лет. То есть если тебя Соловецкий лагерь не убил — тебе сносу не будет.
Я подумал тогда, что Советская власть этот момент трагически упустила. Если б она не разбежалась и не ударилась головой о стену — коммунистический период был бы ещё более долгий, чем романовский, потому что метафизический запас прочности был у неё огромен, неизмерим и со всеми этими детскими европейскими демократиями — не сопоставим.
Жизнь Леонова такая долгая потому, что он ничему уже удивляться не мог. Всё то, что сегодня вызывает у нас оторопь, печаль, бешенство, он воспринимал уже как-то иначе. Кстати, о материнской ладанке, которую Украина с Белоруссией и Россией разрубили топором на три части, он в 1991 году говорил — горько, но с тем самым леоновским суровым всепониманием.
Сам же я о времени ничего не думаю. То есть я каждое утром просыпаюсь и каждый вечер засыпаю с уверенностью, что смерти нет. И её нет. Странным образом Леонов меня утверждает в этой мысли, а не разубеждает.