Русская литературная классика и национальный архетип

Семинар в ИДК писателя и литературного критика Игоря Петровича Золотусского

26 апреля 2011 года

Христос Воскресе! Я очень рад общению с мыслящими людьми, объединившимися вокруг ИДК, для которых важен и интересен феномен русской классической литературы, и вместе с тем нахожусь в некотором затруднении, потому что выступить на предложенную мне тему — это все равно что сейчас написать полотно «Явление Христа народу» в течение часа двадцати минут. Это невозможно, потому что русская литература XIX века, Золотого века нашей литературы, — это наше все. Аполлон Григорьев сказал так о Пушкине, но я, запоздало возражая Григорьеву, говорю, что наше все — это не только Пушкин, но и Державин, и Тютчев, и Лесков, и Гончаров, и Гоголь и так далее. Наше все настолько огромно, что если мы – народ и страна – сохранились в XX веке, то только благодаря ему.

Могу сказать о себе. Я из обыкновенной советской семьи, отец был военный, крупный разведчик, его арестовали, он пробыл в лагерях и в тюрьмах, и в Лефортово и везде, где угодно. Так вот, жила такая простая советская семья, потом арестовывают отца, мать, я попадаю в детскую тюрьму, кстати говоря, в Даниловский монастырь, где был сначала похоронен Гоголь, потом в детский дом… Что меня ждет? Меня ждет перспектива стать шпаной. Мы бежим из детского дома, приезжаем в Москву, я учусь в ремесленном училище… Какие у меня в то время идеалы? Иметь финку, золотой зуб из консервной банки, и тельняшку. Все. Почему я об этом рассказываю? Потому что если что-то спасло меня в жизни, то это, конечно, моя семья, мои родители, которыми я горжусь и которых я люблю, и, вне всякого сомнения, русская литература. Ее мне читала мама, как только я научился что-то понимать. Я помню, как она мне читала вслух «Войну и мир», когда я очень болел, и звучание толстовского слова и проникающий через слово смысл доходили до моего сознания, и они остались со мной на всю жизнь. Остались не просто как яркий эпизод памяти, а как то, что существует во мне самом и что меня спасло. Просто спасло.

Поэтому, конечно, если говорить о том, что значит для нас сейчас XIX век, Золотой век русской литературы, то я считаю, что это один из факторов спасения, на который может рассчитывать нация — нация обезглавленная, потерявшая голос и язык. А язык — это лицо нации. Его мы черпали из великой русской литературы, которая, в свою очередь, черпала его у народа. В частности, у крестьянства. Как ручьи питают реку, так русская народная речь питала всех писателей, несмотря на то, что они родились в барских усадьбах и были дворянами. Это самое важное, что мы сейчас теряем просто на глазах.

Смотрю я на это, конечно, не как на похороны русского языка или русской литературы, а как на болезнь, которая, правда, как вы знаете, кончается только двумя исходами: или человек выздоравливает или он умирает. Вот и я напрямую связываю состояние нашего государства, нашей державы с состоянием русского языка и нашего гуманитарного сознания, потому что Россия, в отличие от других стран, где мне приходилось бывать и даже преподавать там русскую литературу, — это, по преимуществу, гуманитарная страна. Поэтому в русском сознании так заразительна мечта, поэтому, собственно говоря, и удалось обмануть русский народ, обещая ему Беловодье, воскресший град Китеж — вы сами знаете в виде чего. А русская литература никогда свой народ не обманывала.

Вот сейчас появилось новое течение — не могу сказать, что в литературе, потому что это находится за пределами нашей родной словесности. Я имею в виду такие больные и заразные явления, как «новая словесность», которая порицает «старую словесность», отрицает ее, говорит, что она пыталась нам навязать правила жизни и, более того, что она развязала нам революцию. Один из идеологов этой «новой словесности», шоумен и циник товарищ Ерофеев утверждает, что понятие «спасение» должно быть устранено из нашего сознания, потому что на смену вере, милосердию и любви приходит спасительный цинизм. Вот вам, так сказать, новый бог «новой словесности». Или возьмите книгу о Пастернаке Дмитрия Быкова. Это компьютерный язык, это компьютерные знания, это компьютерный уровень сознания. Человек, пишущий исследование о выдающемся поэте, не обращается ни к историческим источникам, ни к архивам, ни к рукописям, ни к людям, знавшим Пастернака, он только включает в компьютере слово «Пастернак» и берет все оттуда… Больше я говорить о новой словесности не буду, поскольку она не представляет собой явления, на которое нам сегодня стоит тратить время. Но надо помнить, что она, безусловно, опасна, потому что она распространяется через средства массовой информации, у нее есть тиражи, у нее есть поддержка прозападной элиты, которая хотела бы выбить из-под русского языка все основания и оставить вместо него компьютерный язык.

Этот компьютерный язык – язык совершенно мертвый и, вместе с тем, доступный обезгласевшему народу, сейчас, как мы видим, преобладает не только в словесности, но и в политике, где угодно. Я всегда удивляюсь, почему крупные политики, крупные хотя бы по своим должностям, никогда не обращаются к русской литературе. Ведь даже проклинаемые сейчас Сталин и другие (как вы понимаете, мое отношение к Сталину не может быть восторженным) всегда цитировали русскую литературу: Гоголя, Щедрина, Толстого, Чехова. Экзамены в школе начинались с экзамена по русской литературе. Приемные экзамены в институтах начинались с этого же экзамена. То есть идейная русская вертикаль не была порушена коммунистами. Она, возможно, была искажена в содержательном смысле, но оставалась такой, какой она была в России и раньше: идея наверху, а все остальное, включая комфорт, достаток, богатство, — внизу. Сейчас эта вертикаль перевернута вверх ногами.

Недавно мы сделали фильм о Николае Михайловиче Карамзине, его показывали по каналу «Культура», он называется «Несть лести в языце моем». Это слова из псалма, которые Карамзин предпослал своему трактату «Записка о древней и новой России». Конечно, вы как люди образованные знаете об этом творении Карамзина, но большинству читателей это творение неизвестно. После своего появления оно не печаталось в России 100 лет. Впервые в наше время его напечатали в 1988 году. Написана эта записка была в 1811 году, а в марте того же года, то есть 200 лет тому назад, Карамзин подал ее Александру I. В этой записке есть много положений, которые, если можно так выразиться, ложатся на наши сегодняшние раны. «За деньги не делается ничего великого», — сказал Карамзин в этой записке. Это всего лишь один афоризм оттуда. Записка посвящена продолжению истории Российского государства, вхождению России в новое время, во время Александра I, реформам, которые намеревался дать России этот царь. По-существу, с правления Александра I начинается для России XIX век. В 1801 году Александр I приходит к власти. Приходит как человек, воспитанный швейцарцем Логарпом, как человек, желающий дать России те свободы, которые завоевал в результате Французской революции Запад, в частности Франция, как человек, намеревающийся дать конституцию России, устроить парламент, дать конституцию Польше и Финляндии и, наконец, принять основной государственный закон по переустройству управления самим Российским государством. Подготовку такого законодательства Александр поручает Сперанскому, и Сперанский, не долго думая, представляет вскоре проект закона о Российском государстве, который целиком списан с наполеоновского кодекса. Я ничего плохого не хочу сказать о кодексе Наполеона, тем более что я сегодня принес книжку Наполеона, о которой вы, может быть, даже и не знаете, и о ней, конечно, скажу, но Карамзин выступает против того, чтобы переносить французские законы на русскую почву по принципу переводных картинок. Он считает, что у России все-таки существует не только своя собственная история, несколько томов которой он уже написал, но и свой собственный путь в этой европейской семье, в которой она оказалась. Карамзин пишет, что мы должны жить не по «библии», которая написана в Париже, а по Библии, которая написана гораздо раньше — вот его идейная посылка по отношению к западному уклону реформ Александра I.

Трудно переоценить этот документ, который остается сверхсовременным сегодня. «Не формы, а люди важны, — пишет Карамзин императору, — умейте искать людей… Честь должна быть главною наградою». Я не буду произносить слово «коррупция», но понятно, что Карамзин, рисуя лицо современной ему России, касается и этой проблемы. Он касается и финансов, и торговли с Западом, и, наконец, положения крестьянства в России. Вопрос об освобождении крестьян поднимался в России гораздо раньше, чем об этом принято считать. Об этом начинает думать Павел I, об этом, естественно, думает и Александр I. После нескольких лет правления, однако, он начинает понимать, и Карамзин подсказывает ему эту мысль в своем документе, что преждевременное освобождение может быть хуже закабаления, что крестьянство, народ в целом надо готовить к этому долгим путем, путем любви к нему и путем просвещения.

Казалось бы, любовь должна идти к народу через Церковь. Но Церковь и религия к началу XIX века как бы отделяются друг от друга, потому что Церковь, подавленная Петром I, уже давно состоит на службе у государства. Патриаршество в России было им ликвидировано, и с тех пор Церковь опускалась все ниже и ниже, и ее влияние в народе становилось всем меньше. И вот странное явление происходит в России с литературой — она, по существу, принимает на себя обязанности церкви. К середине XIX века это обнаруживается при появлении книги Гоголя «Выбранные места из переписки с друзьями», книги, которая хочет объять все русские вопросы — не решить их, конечно, а только поставить. В частности, поставить вопрос о религии. С Гоголя в светской литературе начинается христианизация русской литературы. Конечно, элементы этого явления мы наблюдаем уже в конце творческого пути Пушкина. Пушкин, который начал с «Гавриллиады», с кощунственных стихов в отношении Благовещения, Богородицы, с необузданного поклонения свободе, я имею в виду его оду «Вольность», где он призывает к расправе с царским семейством и т.д., заканчивает вы знаете, какими стихами: «Отцами-пустынниками», стихотворением «Странник», где Пушкин напрямую выходит к Богу. Хотя он говорит: «Напрасно я бегу к Сионским высотам, грех алчный гонится за мною по пятам». И конечно, Пушкин, в конце жизни признавший, что «Гавриилиада» — это преступление против религии, против Христа, против веры русского народа, Пушкин в конце жизни — совсем другой Пушкин, не тот, который написал оду «Вольность». Вот эволюция Пушкина очень важна. Он это сознает, и это сознание возвышает его над ним прежним. В Гоголе же это осуществляется уже открыто, публично, и именно поэтому такое заявление прав русской литературы на то, чтобы быть учителем своего народа, встречается с неудовольствием, в том числе и Церковью, посчитавшей, что Гоголь зашел на «ее территорию». Позже это выльется в конфликт уже с Толстым.

Итак, русская литература зримо и осязаемо принимает на себя обязанность служить учению Христа. Я не говорю сейчас об оде «Бог» Державина, которая была переведена на все европейские языки, где, в сущности, речь идет о связи человека с Богом через все мировое устройство. Позже до такого разговора поднимутся только Тютчев, который, кстати говоря, как бы отвечая Пушкину на его «Вольность», сказал: «Поэт, не смущай сердца…», и, конечно, Лермонтов. «И звезда с звездою говорит…» — вы помните, эти его последние стихи. Причем у Лермонтова, как и у Пушкина, была своя эволюция: он всю жизнь писал поэму под названием «Демон», потому что переживал борьбу дьявола с Богом в собственной душе. Потом это станет формулой Достоевского: «Тут дьявол с Богом борется, а поле борьбы – сердца людей».

В этом смысле, идя вдоль дороги, по которой проходит столбовой путь русской литературы, мы не удаляемся от Бога, а, наоборот, приближаемся к Нему. Именно это и вызывает сейчас такое озлобление наших новейших литераторов, заявляющих, что русская литература хотела навязать нам Бога как учителя и спасителя силою и что известно, чем это кончилось. Нет, к силе русская литература никогда не прибегала. Да, в ней были разные таланты, но они находились на периферии великого пути. В своих вершинах русская литература, безусловно, — христианская литература.

Эти вершины вы знаете. К ним принадлежит, кстати, и Лесков, о котором очень редко вспоминают сейчас и редко вспоминали прежде. Мне же очень хочется сказать несколько слов об этом писателе, потому что после появления в 1872 году в «Северной пчеле» статьи Лескова о петербургских пожарах он был предан остракизму со стороны так называемой демократической общественности, которая и сейчас у нас лютует не хуже Малюты Скуратова. Писарев тогда написал, что господину Стебницкому — это псевдоним Лескова — теперь не надо подавать руки. А Лесков написал статью о петербургских пожарах, где поставил вопрос о том, что, если студенты поджигают торговые склады, скажите, что это студенты, и накажите их, а если нет, то найдите и накажите других. Это было воспринято демократической оппозицией (тогда это слово уже появилось), протестной частью русской интеллигенции как донос.

Кратко отвлекусь в этом месте на вопрос о протестном мировоззрении. Есть такое суждение, что его породила наша литература XIX века. Не знаю, что говорят о XIX веке в современной школе, но публично, по радио, по телевидению, в газетах и журналах проклинают не только тоталитаризм, но и XIX век, потому что там правили цари. В гоголевский год я был на «Эхо Москвы», и господин Венедиктов начал меня убеждать, что Николай I был «Николай Палкин» и т.д. Как можно винить великую русскую литературу в создании протестного движения в русских умах? Конечно, протестное начало в сочинениях русских писателей было, но оно было направлено на самих творцов, на самих себя — поэзия Лермонтова такова, поэзия Тютчева такова, Толстой весь состоит из этого. Гоголь выходит на площадь и говорит: «Я хуже всех, я более грешен, чем вы, мои читатели». Так на кого же опирается протестное направление? Оно опирается на фурьеризм, на западный социализм, на французскую революцию. Жертвами этого влияния стали несчастные декабристы… Не на Жуковского же опираться тем, кто протестует, не на Лермонтова, не на Тютчева, не на Лескова! Не на Толстого, не на Чехова! Были Чернышевский, был Добролюбов, был Герцен, который издавал журнал «Колокол», сидя в Лондоне и продавая своих крестьян, чтобы иметь возможность это делать. Да, он был талантливый человек, но не столь талантливый, как мы думали. Я недавно перечитал «Былое и думы». Они полны такой гордыни и такого несвойственного русской литературе чувства того, что автор обладает истиной, что я разочаровался в Герцене и как в писателе, и как в мыслителе. Так на кого же могла опираться протестующая мысль? Разве это Жуковский, Пушкин и Гоголь воспитали Каракозова, стрелявшего в Александра II? Нет, это сделала не русская литература, это, простите меня, сделал тот самый социализм, точнее, учение о социализме, которое проникло к нам с Запада и которое так увлекло талантливого, искреннего Белинского, находившегося под влиянием этого учения и в конце жизни говорившего: «Социализм или смерть!» или цитировавшего из Гоголя фразу «Скучно на этом свете, господа…» (помните этот финал «Повести об Иване Ивановиче и Иване Никифоровиче»?) и добавлявшего: «А другого света нет». Вот исходная точка нигилистического материализма!

Конечно, начало XIX века — это начало угасания христианских идей вообще — в общежитии, в жизни, в государственном управлении, в публицистике, наконец, в сознании образованного русского общества. Вы знаете, меня поразил император Наполеон Бонапарт, который был сослан на остров Святой Елены и которого там погубили. В 2001 году вышла книга «Беседы императора». Это маленькая книжечка, которая в России была издана впервые, а во Франции ее напечатали в 1844 году. Что это за книжка? Это беседы Наполеона о религии и Христе. Наполеон, подводя итоги своей жизни, которая, как вы знаете, стоила очень многим крови и гибели, пишет о себе как о ничтожестве по сравнению с Христом. Вернее, не пишет, а говорит, поскольку это дословные записи его секретарей. Вот, что он говорит: «Мы не более чем отбросы, генерал Бертран, а вскоре я стану прахом. Какая пропасть между моим глубоким ничтожеством и вечным царствованием Христа!». Это говорит великий завоеватель, это говорит человек, которому поклонялись миллионы людей, именем которого и именами тех мест, где он одержал победу, во Франции названы улицы, мосты, что угодно. Наполеон до сих пор остается кумиром, по крайней мере, во Франции. «Какая пропасть между моим глубоким ничтожеством и вечным царствованием Христа — проповедуемого, воспетого, возлюбленного, боготворимого, живущего во всем мире! Разве это смерть? Не жизнь ли эта смерть? Вот, что значит смерть Христа, вот, что такое смерть Бога!», — говорит он. «Вы не понимаете, что Иисус Христос это Бог? — говорит он Бертрану, своему верному секретарю. — Что ж, я совершил ошибку, сделав вас генералом!». Вот что он пишет о Христе: «Он хочет любви людей, то есть самого труднодостижимого в мире. Того, что мудрец тщетно просит у нескольких друзей, отец — у своих детей, супруг — у супруги, брат — у брата. Одним словом, сердца. Именно в нем то, что Он хочет для себя, что взыскует непременно, и Ему это удается сразу же! Из этого я делаю вывод о Его божественности. Он зажигает огонь любви, уничтожающей самолюбие. Столь же великое чудо Христа — это, бесспорно, господство милосердия». Человек, отправлявший на смерть тысячи и тысячи людей, вдруг произносит слово «сердце», через которое он приходит к Христу! И через которое он видит свою вину и свое ничтожество, хотя он занимает в мировой истории такое огромное место. Он осознает, что все сделанное им в жизни – ничтожество, что это прах по сравнению с вечной жизнью Христа, потому что Христос сумел полюбить людей, что он, Наполеон, не сумел сделать при днях своей славы и понял только перед смертью. Таково начало XIX века: угасание христианского сознания и, вместе с тем, прорывы к нему, с одной стороны, Наполеона — императора, покорителя народов, гения войны, а с другой — великой русской литературы, которая потому и называется великой, что она вышла на этот столбовой путь движения к Богу.

Хочу привести пример, как превратно иногда толкуются творения русских писателей. Возьмем роман Гончарова «Обломов». Этот роман известен нам с детства. Кстати сказать, скоро мы начнем снимать фильм о Гончарове, который будет называться «Три «О» Ивана Гончарова». Действительно, все его романы начинаются на «О». Гончаровская гелиоцентрическая человеческая система объясняет, почему именно буква «о» стоит в названии всех его романов. И, конечно, все мы с детства знаем статью Добролюбова «Что такое обломовщина». Он написал: «Началось с неумения надевать чулки, а кончилось неумением жить». Да и сам Гончаров иногда говорил: «Конечно, обломовщина, да, крепостное право…». Но ведь Обломов — человек, у которого золотое сердце! Да, Обломов лежит на диване, да, Обломов ничего не производит. Он не строит железные дороги, как Штольц, он не торгует с Западом, как Штольц, он, как Менделеев, который во сне открыл таблицу периодических элементов, лежит и мечтает. Это великий русский тип — Обломов. Но его величие не только в том, что он не хочет принимать участия в суете сует — будь то политическая суета, или суета карьерная, или какая угодно. Дело в том, и сам Гончаров это признает, что у него голубиная душа, прозрачная душа. Наконец, вспомните, какой образ главенствует в этом романе? Это образ солнца. Обломов живет на Гороховой улице, я знаю эту улицу хорошо, потому, что там поселился Гоголь, когда приехал в Петербург. Это узкая улица, ее называли «Невским проспектом народа». Так вот, он живет на этой улице, и солнце смотрит ему в окна, а потом заходит за высокий дом, который стоит напротив, и больше оно в комнатах Обломова не появляется. В конце же романа, когда Обломов соединяется с вдовой Пшеницыной, простой русской женщиной, которая очень любит его, заботиться о нем, нежно к нему относится, он живет в домике на Выборгской стороне, где окна выходят на все четыре стороны света, и солнце там пребывает целый день. Вот вам образ солнца, которое восходит и возвращается снова по кругу, как сама жизнь Обломова. И после его смерти эта простая женщина чувствует, как будто солнце своими лучами осветило ей эти семь лет, которые она прожила вместе с ним. Да, Обломов ничего не делает, но после Обломова остается сын, которого Обломов, когда тот был младенцем, ласкал и очень его любил. То есть остается человек, у которого, можно подозревать, тоже будет золотое сердце. Разве это не передача по наследству того, к чему взыскует Христос, как говорит Наполеон, то есть любви, ласки, милосердия и нежности? И недаром в конце романа над могилой Обломова как будто незримо присутствует ангел. А Бог ангела плохим людям не посылает. К лентяям — не посылает. Эти метафоры Гончарова, на мой взгляд, преображают наше представление об этом прекрасном любящем человеке, и я могу себе представить Обломова, вставшего с дивана, если в его деревню, поместье или дом пришли те же французы. Не покорится он им. Обломова не так легко обломать — у него сильный характер, и он благородный человек. Он не сбежит, не струсит, а защитит тех, кого надо защитить. Я в это верю, и в это верит Гончаров. Вот, казалось бы, одно из центральных произведение русской литературы, которое так искажено либерально-демократической трактовкой, предстает перед нами в новом виде, а через это окно мы видим всю русскую литературу.

Теперь мне хотелось бы сказать два слова об удивительном совпадении двух событий, произошедшем в русской литературе в XIX веке. В 1872 году в одном и том же журнале были опубликованы два сочинения. Одно из них – «Бесы» Достоевского. Они сейчас весьма популярны и у нас, и на Западе. На Западе «Бесы» популярны, потому что они там думают, что мы с вами — бесы, безнадежные бесы. Так думает, скажем, польский режиссер Вайда, который поставил фильм по этому роману Достоевского. Он считает, что любой русский человек — бес, а не только какие-то революционеры. Одним словом, в 1872 году в «Русском вестнике» появляется роман Достоевского «Бесы», где исследуется политическое зло, идеологическое зло, зло безбожия, и роман Лескова «Соборяне». Две такие книги в одном журнале в один год — вот вам судьба русской литературы! Если Достоевский устремляется на глубину зла, исследуя его, то Лесков устремляется на глубину святости, которая тоже есть в русском народе, в русском человеке, в русском священнике, таком, как Савелий Туберозов, герой этого романа.

Что же касается Достоевского, то о нем в связи с темой нашей сегодняшней беседы надо поговорить поподробнее. Мне хочется предложить вам такой взгляд на Достоевского, который, может быть, вызовет у вас и вопросы, и возражения.

В русской литературе Достоевский следует непосредственно за Гоголем. Он появляется на литературной арене, когда Гоголь, по существу, уже завершает свой путь. О Гоголе я сегодня не говорил, но я столько писал о нем! Поверьте мне на слово, я очень люблю Гоголя и считаю, что Гоголь очень любил свою Россию и любил даже тех несчастных людей, над которыми он посмеивался в своих книгах. Это был не казнящий смех, не палаческий смех, не свифтовская сатира или даже сарказм.

Первая повесть Достоевского «Бедные люди» вышла в свет в 1846 году, когда уже был закончен и опубликован первый том «Мертвых душ», сожжена первая редакция второго тома, а самое главное, именно в 1846 году Гоголь приступает к комплектованию своей новой и, может быть, самой великой книги – «Выбранные места из переписки с друзьями». Именно эта книга, ее идея и путь автора, отразившийся в ней, становятся магистральным путем всего последующего творчества Достоевского. Почему? Потому, что Гоголь в этой книге дает все темы его последующих романов, тем самым опровергая ходячую истину, которую повторяют на всех углах, что Достоевский, дескать, сказал, что «все мы вышли из гоголевской шинели». Во-первых, Достоевский этих слов не говорил. Во-вторых, в своей первой повести «Бедные люди» он осмеял «Шинель», назвав ее пасквилем. В-третьих, Достоевский вышел не столько из «Шинели», сколько из этой великой книги, о которой я упомянул. И если давать ей саму краткую характеристику, то это — великая религиозная книга Гоголя. Это потом высоко оценит Толстой, назвав эту книгу «житием святого» и желая издать ее отдельным изданием. «Выбранные места из переписки с друзьями» — это итог религиозных исканий Гоголя, прошедших и через все его предыдущие произведения, и через всю его жизнь. Так что Достоевский как бы принимает от Гоголя это направление — христианизацию русской литературы, которое Гоголь в светской литературе и начал. Мы можем сказать, что эти мотивы появлялись у Пушкина, Лермонтова, других писателей, но именно подлинная христианизация русской литературы, ее начало принадлежат Гоголю.

Любопытно, что все квартиры, которые Достоевский снимал в Петербурге, находились не только в непосредственной близости к какой-нибудь церкви, но и все время стояли под углом к церкви. В частности, его последняя квартира, которая находится возле Владимирской церкви в Петербурге, расположена именно под углом, будто нос корабля выходит на храм. Теперь это уже можно считать не случайной и принципиальной метафорой всей жизни и исканий Достоевского — Достоевский стоит под углом к Церкви. Если Гоголь в своей непосредственности, простодушии, в своем романтическом отношении как к религии, так и к Церкви, стоит непосредственно лицом к храму и, не стесняясь, входит в него, коленопреклоненно молится в нем, то Достоевский находится в оппозиции к ней — как к Церкви, так и к самому Христу.

Это может показаться вам странным, но это очень важно понять, потому что в русской литературе, начиная с Достоевского, происходит существенный перелом по отношению к христианской религии. С одной стороны, все мы знаем Достоевского как апологета христианства, как человека, которого если бы спросили: «С кем вы — с истиной или с Христом?», сказал бы: «С Христом». То есть здесь Достоевский — неистовый воитель христианства, человек, который видит спасение именно в христианской религии. Так принято считать, когда мы говорим о Достоевском. С другой стороны, Достоевский, безусловно, отдавший себя христианским исканиям России и человечества, как никто иной в русской литературе, является человеком, пародирующим христианское учение. Пародирующим в целях провокационных, политических, художественных, в целях логических, в конце которых лежит сомнение в том, есть ли христианская истина, конечная истина. И в этих целях Достоевский выставляет в своих романах и повестях столько резонов, опровергающих христианство, сколько не решился выставить ни один русский писатель.

Я считаю, что Набоков был в некотором смысле прав, когда называл Достоевского провокатором. Сейчас уже слово «провокатор» обесчещено, покрыто всякими мутными оттенками, но Набоков, конечно, имел в виду провокацию не политическую, ведущую к каким-то гибельным последствиям для других людей. Это провокация идеологическая. Это провокация философская. Это попытка посмотреть на религиозную идею со всех сторон и подойти к ней, в особенности, с той стороны, где она обнаруживает свою слабость. И здесь-то, находясь напротив этой слабой ее стороны, Достоевский особенно силен, как это ни парадоксально. Ведь, по существу, самые крупные фигуры, созданные Достоевским, самые заразительные персонажи у него – это отрицатели. Это люди, глумящиеся над Христом.

В частности, в романе «Идиот» предметом глумления является князь Мышкин, в котором Достоевский косвенно, фантастически, условно пытался изобразить Христа. Христа, который попадает из какой-то сказочной Швейцарии, недоступной разуму русского человека, на русское дно, петербургское дно и сталкивается с самыми низкими проявлениями природы человека, будь то Рогожин, Настасья Филипповна или другие. Этот роман населен отрицателями, самоубийцами, причем самоубийцами идеологическими, такими, как, скажем, Ипполит, который восстает против Бога и, желая доказать свою независимость от Бога, кончает с собой. То есть самоубийство в его глазах является самоутверждением по отношению к Богу, самоутверждением человека, который не хочет подчиниться власти высшего существа. И даже в этом протесте Ипполита виден Достоевский. Самоубийство, как известно, в нашей православной религии считается самым тяжким грехом, самоубийц хоронят за оградой кладбища. Это лишь один пример вот такого провокативного хода Достоевского в сторону христианства, высоты и чистоты его учения.

Князь Мышкин окружен этими мыслями Достоевского, провокативными мыслями, которые как бы одеты в костюмы персонажей. Кто бы из них не оппонировал Мышкину, будь то Рогожин, Настасья Филипповна, Тоцкий, Ганечка Иволгин, многие другие, — все это мысли Достоевского, переодетые в разные одежды, которые окружают этого человека, Мышкина-Христа, так назовем его, чтобы сокрушить его, чтобы соблазнить его, как дьявол трижды соблазнял самого Христа в Евангелии, и заставить пасть. Кажется, Достоевский, как дьявол в Евангелии, или как дьявол в знаменитой книге Иова из Ветхого Завета, пытается доказать Богу, что человеке низок, подл и что святое ему противоположно, враждебно, недоступно и должно быть пожираемо нечистой его природой.

Происходит, по сути, испытание святости. Понимаете, это довольно рискованные, смелые и, я бы сказал, не очень добрые ходы в сторону христианской религии. Достоевский благодаря этому создает такое напряжение мысли и для верующего человека, и для того, кто хочет верить, и для нигилиста, и для неверующего, которое захватывает и того, и другого, и третьего. Как бы ни был чист и прекрасен князь Мышкин, это всего лишь ходячая идея Достоевского. Гораздо обольстительнее, и гораздо заразительнее, и гораздо более сильно написаны все остальные его персонажи. И это случается во всех остальных романах Достоевского.

Эта борьба тьмы и света в романах Достоевского и в самой его жизни становится такой взрывчатой, опасной, катастрофической темой русской литературы в отношении к религии, христианству, точнее, к православию! Вы помните, конечно, сцену из романа «Братья Карамазовы», когда умирает старец Зосима и автор пишет о нем, что старец «провонял». Кажется, более жестоко и более кощунственно высказаться нельзя. Эта удивительная борьба, которая происходит на страницах прозы Достоевского, есть тот драматический сюжет всего явления, которое мы называем Достоевским. В русскую литературу входит вместе с ним эта клубящаяся тьма, которая есть в самом человеке, и Достоевский сладострастно погружается в эту тьму, исследуя все ее ходы, все сюжеты, все возможные исходы. И, порываясь выйти оттуда, все-таки остается там.

Одним словом, мне просто хотелось бы, чтобы вы еще раз подумали о Достоевском, о его христианстве и о том, что он внес в русскую литературу. Конечно, погружаясь на глубины зла со своим фонарем, он высвечивает многое, что действительно есть в человеке. Но поэт не могильщик. И вообще в подполье жить душно и тесно. Нельзя все время находиться в подполье. У Достоевского есть прекрасные образы. Один из них — образ женщины. Все женщины Достоевского — это ходячие идеи, и только образ матери в «Подростке» — замечательный образ русской любящей женщины. Но очень трудно опереться на религиозность Достоевского. Очень трудно. Гораздо легче опереться на Илью Ильича Обломова и его любовь.

Вот из этих противоречий, великих, конечно, противоречий, соткан Достоевский. Никто не вправе, а я тем более, судить Достоевского – безусловно, великого писателя и великого психоневролога, или психотерапевта, не знаю, как точнее сказать. Этот вопрос христианской религии в самой суровой форме он успел задать в XIX веке. Считается, что самые суровые вопросы он задал будущим революционерам, предсказав последствия их поступков, а оказывается, что самый суровый вопрос он задал