V. Юродственная линия в русской культуре XIX – первой четверти XX веков

Духовные приоритеты русского человека по картине М.В. Нестерова «На Руси (Душа народа)». Образ юродивого в опере М.П. Мусоргского «Борис Годунов». «Светская святость» в русской культуре. Проповеди св. Филарета и Н.В. Гоголь. Юродство позднего Гоголя. «Православное вакханство» А.А. Григорьева. Неприятие мещанства как юродственная черта. Интеллектуальное юродство. Юродство как обретение русскости. Юродственная антиномия Н.И. Лобачевского. Юродственные веяния в науке и культуре: Н.А. Васильев, А.Ф. Лосев, о. Павел Флоренский. Псевдоюродство: революционные катехизисы С.И. Муравьева-Апостола и С.Г. Нечаева; книга о юродстве И.Г. Прыжова. Лжеюродство как стиль. Корыстный интерес, прикрытый юродским флером. Юродственная манера большевистской пропаганды. Юродство в гражданской войне. Псевдоюродивые Л.Н. Толстой и Ф.М. Достоевский.

Картина М.В. Нестерова «На Руси (Душа народа)», написанная в 1915–1916 гг., посвящена его представлению о русском человеке в канун изломов, в канун событий, связанных с 1917 годом. Очень показательно, что на первом плане, лицом к небу стоит именно юродивый, очень похожий на св. Василия Блаженного, хотя здесь можно и св. Ивана Московского вспомнить, но в любом случае перед нами авангардный юродивый, который стоит в некотором отдалении от всех. Любопытно, что в массе народа затесаны Ф.М. Достоевский и Л.Н. Толстой. Их даже не сразу можно разглядеть в оной гуще. А сильно впереди всматривается вдаль мальчик лет десяти. Таким образом, помещая в авангарде ребёнка и юродивого, М.В. Нестеров хочет показать приоритеты действительно русского имперского духа, русского имперского сознания, русской имперской души. Это первое.

Второе – хотелось бы напомнить концовку «Бориса Годунова». Я имею в виду не пушкинскую трагедию, а оперу М.П. Мусоргского. Она заканчивается не как у А.С. Пушкина – ремаркой «Народ безмолвствует», а тем, что на сцене остается один юродивый, и он начинает петь речитативом, как это принято у Модеста Петровича, «Во спасение Руси». Тем самым М.П. Мусоргский оттеняет мысль, что глас народа, символ народа, зиждительная первичность русского (и имперского) народа заключается именно в духе юродства.

Экспансия юродственной традиции в нашу светскую культуру, причем начиная с Петра, показала себя с поразительной творческой интенсивностью. И не менее поразительно целенаправленное игнорирование юродственного аспекта, юродственного модуса в интеллигентском русском сознании. Вспомним в этой связи от противного недавно скончавшегося культуролога А.М. Панченко из Петербурга, который в одной из своих статей про Петра прямо признавал возникновение с петровских времен феномена «светской святости», прямо связанной с русской классикой, и, что интересно, характеризует он её, в первую очередь, через свойство исповедничества, умения, как выражался В.И. Ленин в работах о Льве Толстом, срывать все и всяческие маски. И по сути вот эта «светская святость» оказывается как раз юродственной, если не святоюродственной, и по-имперски.

Сразу приступим к рассмотрению типов, или направлений, экспансии юродственного начала в нашу светскую имперскую культуру, начав с самого ключевого, связанного не просто с какими-то отдельными проявлениями юродственных черт, а с органическим проявлением юродства. Сродни самой жизни.

Следует, на мой взгляд, начать с фигур, которые были напрямую связаны со св. Филаретом, и в первую очередь – с Николаем Васильевичем Гоголем, поскольку известно, что при написании «Выбранных мест» он во многом опирался на тогда уже изданное собрание проповедей св. Филарета (и хотя недавно прошел 200-летний юбилей автора «Мёртвых душ», но я что-то нигде не встречал, чтобы обращалось внимание на столь знаменательный факт). И тогда же, в середине 40-х, восторженную рецензию на этот сборник пишет совсем еще юный Аполлон Александрович Григорьев.

Я хотел бы приступить к разговору о целостном русском светском юродстве именно с этих двух гениев, потому что они наиболее показательны, в них, как в капле воды, отразилось море, вернее, бездна влияния классического, святого юродства на нашу великую культуру XIX века.

В случае с Гоголем все просто. Даже во многих нынешних изданиях поздний Гоголь трактуется как юродивый, который (и это, действительно, не лишено оснований) как раз в начале Великого поста в 1852 году, в феврале месяце буквально уморил себя голодом; он, изможденный, искренне каясь в своих грехах, дошел до сверхподвижнического предела и, собственно, умер от этого. И здесь его пренебрежение собственным телом – чисто юродственное и одновременно имперское проявление аскезы.

Но это не самая сокровенная черта гоголевского «безумия». Меня интересует, прежде всего, текст «Выбранных мест». Одна из кардинальных его особенностей – безоглядное исповедничество. Безоглядная искренность, настолько мощная, что многие ее приняли, как господин Белинский, даже за лицемерие. Крайности сходятся: такая совершено, можно сказать, оголтелая откровенность многих потрясла – и не столько тем, о чем, собственно, говорил Н.В. Гоголь. Нет, главное, что он не боялся в «Выбранных местах» быть смешным. Он действительно не оглядывался на читателя, и потому его увещевания, особенно по хозяйству и к помещикам, и правда смешны. Если их читать людям экономически неискушенным, то и для них они будут неуклюже-наивны. Непонятно, почему Н.В. Гоголь вообще это всё расписывает. Но с точки зрения юродственной логики, напротив, всё понятно, всё логично. Поскольку он не просто не боялся быть смешным, он не боялся выглядеть невежественным в каких-то вопросах, но высказаться от души хотел. Может, чтобы вызвать соответствующих специалистов на какие-то должные реакции, на какие-то ответы нужные, на какую-то перспективную содержательность касательно экономической жизни тогдашней крепостной России.

Повторимся, Н.В. Гоголь как органичный имперский юродивый был под прямым влиянием проповедей св. Филарета, причем не столько в творчестве, сколько в жизни, поступках. С чего начинаются эти самые «Места»? С просьбы, что если он умрет, то сразу не хороните. Потому что, может быть, он окажется живым. Очень боялся Н.В. Гоголь того, что мы сейчас называем летаргическим сном. Даже здесь налицо эпатаж, но в чем же непосредственно подлинность его салосного настроя? В том, что он не хотел потрясать, у него все идет именно, от души, от искренности безоглядной, и говорит он о том, что по-настоящему не способен быть не смешным, не юродивым. Говоря о такой целостности юродства Н.В. Гоголя, мне хотелось бы подчеркнуть, что она выражалась и в содержании «Выбранных мест», и в определенных максимах его поздней жизни, имеющей очень жесткий, аскетический характер, который привел его, в конечном счете, к преждевременной смерти: не одного ветхого человека в нем…

В контексте данной органичности скажем несколько серьезных слов и по поводу А.А. Григорьева. Это фигура, которая присутствует и в истории русской философии, и в истории русской литературы – не только критики, но и художественной прозы, поэзии, но, тем не менее, всегда оказывается, в отличие от Н.В. Гоголя, на некоей периферии нашего национального сознания. Обращаясь к А.А. Григорьеву, я сразу вспоминаю его поразительное признание, сделанное где-то приблизительно в те же 40-е годы, когда он начал прямо идти к православию; в одном из писем к своему другу он пишет, что мы вакханки в православии в поисках его неведомого Бога.

Эта фраза с непривычки шокирует – перед нами эпатаж, разумеется, с юродственной составляющей. Признавая свой «вакхический» статус в лоне православия, А.А. Григорьев старался воплотить его в жизнь: он везде хотел быть совершено свободным. Поэтому даже с братьями Достоевскими (будучи с ними полным единомышленником, а с Федором Михайловичем прямо соавтором концепта «почвенничества»), А.А. Григорьев не ужился. С ним было трудно, потому что на все он имел свое особое мнение. Будучи гениальным критиком, он всегда писал непрофессионально, по наитию. Вот почему, попадая в штат какого-то журнала, где требовалась некая методичность, некая и невольная усидчивость, если на него не накатывало, он в какой-то момент не мог ничего писать, и не писал. И более того, он усугублял свое положение, злоупотребляя «старой русской болезнью». Не было вдохновения – и он не мог выдерживать скучную «чеховскую» жизнь, и как у А.С. Пушкина: и средь детей ничтожных мира становился всех ничтожней.

А.А. Григорьев был наглядным подтверждением этого стихотворения, он действительно уходил в своеобразное юродство, и, получая неплохие деньги в виде гонораров, просто их прокучивал – биографы никогда не понимали, как можно было промотать 300 рублей за 2 дня по тогдашним ценам? Это ведь тоже надо уметь. Но А.А. Григорьеву это с лихвой удавалось. В результате он попадал в долговую яму, несмотря на то, что всегда имел деньги, причем ему и в долг охотно давали, а он все равно попадал в долговую яму. И получалось, что многие из главных редакторов его туда мечтали посадить, давая ему взаймы, чтобы он скорее эти деньги пропил и сел в ту яму, ибо там он хотя бы начинал писать. Тогда они успокаивались: Аполлон Александрович точно их не подведет. Совершенно юродственная, я считаю, закономерность. Более того, можно просто пересказывать жизнь А.А. Григорьева, и везде будет его органичное юродство, не только в творчестве, но и в поступках, аналог с поздним Н.В. Гоголем, но у А.А. Григорьева вся зрелая жизнь такая была.

Возьмите, наконец, его рецензию на антинигилистический роман А.Ф. Писемского «Взбаламученное море» (1863). А.А. Григорьев костит автора, но не за то, что он дискредитирует нигилистов, тогдашних свободолюбцев и прочее, он ругает его за то, что тот, с точки зрения критика, законно обличая нигилистов, добирается до таких благородных персонажей, как герценовский Бельтов и тургеневский Рудин. Здесь А.А. Григорьев четко прописывает, что извините, это не нигилисты 60-х, не беспредельщики типа В.А. Зайцева, Н.В. Соколова и того же Н.А. Добролюбова, что они были гораздо благороднее, бескорыстнее, авторитетнее и, несомненно, талантливее их преемников. И он делает парадоксальный вывод: тотальное отрицание стези русского вольнодумства превращает А.Ф. Писемского в апологета «мещанской тины» (любимое слово А.А. Григорьева). Грубо говоря, писатель с водой выплескивает и ребенка. Критикуя нигилистов, он, тем самым, критикует любую живую жизнь тогдашней России, включая «лишних людей» (тоже понятие, впервые введённое А.А. Григорьевым), персонажей А.И. Герцена и И.С. Тургенева. Так, А.А. Григорьев делает совершенно неожиданный, вызывающий выпад, и, кстати, становится одним из первых русских противников так называемого мещанства, так называемого здравого смысла, опять же, обнаруживая у себя юродственную составляющую. Для него вообще разговор о «нормальности» и «здравом смысле» было жупелом, в данном случае у А.Ф. Писемского. Я умышленно подробно остановился на этой рецензии затем, чтобы вы остро почувствовали, насколько он выходил за все ожидаемые, как бы сейчас сказали, форматы. Или то, что раньше, в советское время называлось «партийностью». Теперь же называют форматом, считая, что это демократичнее, хотя, по-моему, хрен редьки не слаще!

Органичность юродственного типа проявлялась, между прочим, и во внешнем виде. К.С. Аксаков в начале 1840-х надел русскую поддевку. А.И. Герцен язвительно заметил, что его с тех пор стали принимать в Москве за персиянина, но это Александр Иванович: его право ехидничать. А.А. Григорьев в середине 1850-х тоже надевает красную атласную или шелковую рубаху, штаны, обязательно в сапоги заправленные, картуз и – над ним уже никто не смеялся. Хотя и на счет К.С. Аксакова я сомневаюсь, чтобы над его русской одеждой кто-то еще потешался, кроме А.И. Герцена. А эстет К.Н. Леонтьев, который увидел Григорьева уже на закате жизни, в начале 1860-х, в своих воспоминаниях признавал, что просто любовался народным видом А.А. Григорьева, несмотря на то, что он к тому времени уже обрюзг, и скорая смерть чувствовалась в его облике.

Показательно, как в случае с учеными монахами, так и в случае с А.А. Григорьевым, эстафету целостного юродства через 50 лет берет Александр Александрович Блок, который готовит первый посмертный сборник стихов своего предшественника, пишет о нем биографическую (а во многом – автобиографическую) статью. А.А. Григорьев оказывается к тому времени прочно забыт светской интеллигенцией, и только А.А. Блок конгениально воскрешает его память.

Но мне сейчас хотелось заострить другую связанную с Григорьевым тему, более значимую. Его внепартийность, постоянный одинокий эпатаж, игнорирование позиции главных редакторов, будь-то даже братья Достоевские или А.В. Дружинин, М.Н. Катков, М.П. Погодин, – это была не просто позиция свободного человека, личности, тут мы имеем дело, безусловно, с интеллектуальным вариантом имперского юродства в духе ученых монахов. А.А. Григорьев прямо пишет в одном из писем Н.Н. Страхову о том, что считает главной проблемой вопрос о нашей умственной и нравственной несамостоятельности. Это прямой результат того, что оригинальная традиция учёных монахов не имела должного продолжения. Поиск и обретение настоящей русскости непосредственно обуславливались юродственно-просвещенной составляющей и ее антиномичной пульсацией.

Теперь хотелось бы тоже достаточно подробно остановиться на фигуре, которая достигла подлинно-самостоятельной русскости: это самый исполняемый отечественный композитор в мире, Модест Петрович Мусоргский. Ему удалось создать настоящую русскую музыку, я сейчас говорю безо всякого преувеличения, и по данному поводу отсылаю к книге моего друга Сергея Федякина, изданной недавно в ЖЗЛ. М.П. Мусоргский сызмальства не случайно слышал особые русские голосовые распевы – он их ввел, естественно, обработав, в свои произведения, и в том числе – в оперы. Это как минимум.

А как максимум – характерная реакция на музыку М.П. Мусоргского со стороны одного из столпов «русской» партии, консерватора Н.Н. Страхова, который её на дух не перенес и написал три разгромные такие статьи против автора «Бориса Годунова», причем они шли по нарастающей в своей неприязни. Главный упрёк у него был: как это можно и без минимального влияния западных музграмот вообще писать ноты? Сходной была и реакция таких эстетов, как И.С. Тургенев и П.И. Чайковский. То есть не самые худшие современники М.П. Мусоргского не принимали его, в том числе и партийные русофилы-консерваторы. И только один воистину народник Н.К. Михайловский, который не будучи никаким музыковедом и просто побывав на «Борисе Годунове», потом в обзоре культурных событий за год пишет, мол, извините, я не специалист и первый раз пишу на музыкальную тему, но вот я потрясен этой оперой и каюсь, что пропустил ее премьеру.

В «Могучей кучке» М.П. Мусоргский считался последним, у него действительно не было систематического музыкального образования, но тем не менее он стал первым как истинный юродивый христианин.

В этом же ряду необходимо назвать и Николая Ивановича Лобачевского. Если ни А.А. Григорьев, ни М.П. Мусоргский о своем антиномизме толком не размышляли, то Н.И. Лобачевский, опровергнув пятый постулат Эвклида насчет параллельных прямых, которые якобы никогда не сходятся, вывел антиномизм на принципиальный научный уровень. Но примечательно, что когда лишь на Западе был признан русский гений Н.И. Лобачевского (в лице К. Гаусса), тогда и на Родине он получил адекватный отклик.

Похожая история произошла и с нашим гениальным логиком-антиномистом, и опять из Казанского университета, Николаем Александровичем Васильевым, оставшимся в мировой мысли пятью небольшими статьями, которые стали у нас звучать только тогда, когда на сравнительно недавнем международном философском конгрессе почтили память их автора и вообще назвали его среди отцов современной логики, неклассической, помимо Г. Фреге и Б. Рассела. То-то вся наша шатия-братия философская задним, местечково-марксистским, умом сразу стала выяснять, кто же это такой. Ах-ах-ах…

Итак, все достигают оригинального русского выражения: М.П. Мусоргский в музыке, А.А. Григорьев – в критике, Н.И. Лобачевский – в математике, Н.А. Васильев – в логике. Но резонанс только через полвека. А Н.И. Лобачевского – ректора! – чуть ли не сумасшедшим долгое время считали его коллеги-математики. Что ж, по-своему их понять можно, поскольку идеи его настолько «безумны», т.е. антиномичны, что и сейчас-то некоторыми «законно» не воспринимаются, а тогда уж и подавно.

Григорьевская главная проблема, увы, остается вечно актуальной и – противоречивой. «Проклятой».

Можно вспомнить среди органических и подлинно-русских творцов-антиномистов и Алексея Федоровича Лосева, который тайно принял монашеский постриг, носил вериги всю свою жизнь, но при этом, чтобы его советская власть не доставала, женился. Естественно, с женой не живя как с женщиной. И дожил он до 95 лет в таком «нездоровом» режиме.

Вспомним и отца Павла Флоренского. Представьте: большевистская комиссия ГОЭЛРО, где сплошь пиджаки заседают во главе с Г.М. Кржижановским, и там же отец Павел в своей священнической рясе. Согласитесь, картинка не для идеологических дальтоников. Большевики, 20-е годы; церковь – уже символ мракобесия, невежества и всей прочей отсталости; а тут отец Павел возглавляет зараз несколько ключевых отделов главного экономического ведомства большевиков! Но самое удивительное в судьбе отца Павла – это следующий факт. Когда его в 30-ые годы посадили и участь его была ясна, Масарик, тогдашний президент Чехословакии, который ценил творчество отца Павла, выходит на И.В. Сталина и просит его отпустить к себе, в Европу, талантливого зека. Наш «тиран» дает отмашку, пожалуйста, пускай едет. И что вы думаете? Отец Павел не поехал. Причем это поведал мне игумен Андроник (Трубачев). Он антисталинист достаточно жесткий. И, тем не менее, он подчеркнул, что о. Павлу разрешили. Но тот отказался, наверняка зная, что погибнет. Можно трактовать его решение по-разному, и слово «героизм» покажется здесь проходным. Но то, что перед нами предстает настоящее имперское юродство не без новомученнического задела – это существеннее. И настолько, что отец Павел не вписался в современный формат канонизации… К тому же 2 года по молодости был в запое, мне отец Андроник тоже об этом рассказывал…

Итак, в случае с отцом Павлом Флоренским «безумно»-юродственный антиномизм также оказывался не чисто философским, не чисто знаковым, он переходит органично на эпатажное поведение. И показательно, что в одном справочнике для священнослужителей (1870 года издания) антиномия трактовалась как разновидность бесовщины, такое отношение к антиномии было. Не лучше, чем к реальной и особенно гениальной русскости…

Псевдоюродство. Сергей Иванович Муравьев-Апостол, один из столпов «Южного» общества декабристов, пишет, в отличие от немца П.И. Пестеля, не «умную» «Русскую правду», а «Катехизис». Лощеный, плохо знающий русский язык, но русский аристократ, тем не менее, понимал, что успешно призывать свой народ к восстанию надо с юродственным подходом. Тексты революционеров уже последующих времен тоже красноречиво становились «катехизисами», я имею в виду, прежде всего, бакунинско-нечаевский документ. Вот где чистая бесовщина! То есть и правда, и неправда, но уже не в антиномическом, неслиянном синтезе, а с однозначным переходом в антиюродство, в псевдоюродство, с упором на скорую кровавую революцию в России, по-своему тоже здравым, поскольку прагматичный расчет шел: на бандитов, каторжан, а также раскольников-беспоповцев – в принципе бунтарей.

Иван Гаврилович Прыжов (1827–1885), наибольшую известность приобретший своими трудами по истории кабачества и нищенства, был членом нечаевской организации «Народная расправа». Он не просто писал свою историю, а с прикидом, что надо в разных клоаках побывать, чтобы найти нужные элементы для революционного переворота в России. Они знали, где брать «прогрессивного» русского человека. А такие аристократы, как С.И. Муравьев-Апостол, знали, чем его вообще трогать. И даже Сергей Николаевич Булгаков в статье «Героизм и подвижничество» из сборника «Вехи», ругая революционную интеллигенцию, отдает-таки дань уважения ее героическому подвижничеству. При этом, правда, он не называет ее прямо ни юродивой, ни псевдоюродивой, но те характеристики, которые ей дает – материальное бескорыстие, убежденность, неприятие мира – все они легко приложимы к классическому, святому юродству – при одном кардинальном исключении, о котором проницательно поведал Ф.М. Достоевский в «Бесах»: духовном личном интересе. Что потом Ф. Ницше назовет «волей к власти». А у М.Е. Салтыкова-Щедрина пройдет эсхатологическим лейтмотивом: внешне-бескорыстные формы, можно сказать, духовной власти – непобедимы. Для М.Е. Салтыкова-Щедрина все нечаевы, все революционеры не были уникальными и особо-гадкими «бесами» с их играми в бескорыстие, в народность, в какие-то иные высокие ценности – они просто освоили «бескорыстный» способ обогащения. Так что псевдоюродство – это прагматично-опошленное использование всей синергичной мощи, которая стоит за юродственной духовностью, как видим, в далеко не мирных целях.

У многих, кстати, это получилось, и без преувеличения можно сказать, что большевики тоже освоили псевдоюродственную манеру властвования. К примеру, Л.Д. Троцкий пользовался бронепоездом с кучей любовниц в придачу; приезжал на место, вставал на локомотив: перед ним – море возмущенных мужиков, которых силком тащили в Красную Армию, причем у них имеются если не пулеметы, так ружья, и потому любой случайный выстрел мог Льва Давидовича с его броневичка скинуть. Но, тем не менее, он ничего не боялся и сверху начинал буквально материть дезертиров. Отсюда возникал его реальный, и духовный, авторитет. И у Ф.Э. Дзержинского было тоже рисковое поведение, даже в фильмах его оттеняли, например, при бунте анархистов в апреле 1918 года, это известный факт. Анархисты, между прочим, — ребята серьезные, настоящие отморозки, выражаясь современным языком, и взбунтовались потому в центре Москвы. Сразу чекисты – в ружье, боевая тревога, а Ф.Э. Дзержинский: не надо, товарищи. И он лично один пошел в штаб бунтовщиков. И когда он пришел к ним, а анархисты, повторюсь, ребята, которым палец в рот не клади, которые с гранатами садились пить водку, чтобы круче получить кайф; или клали гранату без чеки просто куда-то, и ты должен был еще сообразить, успеть отбежать подальше – так вот эти отморозки узнают, что председатель ВЧК – у них, один и без оружия, и они влегкую смогут его положить, они узнают и – сдаются – не без восхищения «железным Феликсом»…

С другой стороны, когда сейчас А.В. Колчака поднимают на щит, за ним основную фигуру не видят, которая, если бы судьба распорядилась иначе, могла бы, действительно, изменить ход истории. Я имею в виду Владимира Оскаровича Каппеля, его знаменитые «психические атаки», показанные в фильме «Чапаев». Но только в реальной истории гражданской войны В.О. Каппель с ними побеждал. Красные бежали, когда уверенно шли на них и на смерть офицерские полки красивой цепью… А.В. Колчак не без зависти не знал, куда В.О. Каппеля загнать, и загнал, разумеется, за Можай, но тот и там выжил, осуществив гениальный ледовый поход по Амуру под постоянным обстрелом красных партизан…

Таким образом, и со стороны белых были настоящие, рисковые полководцы. Барон Врангель тоже как имперский юродивый поступил, взяв под свою эгиду уже заведомо обреченную армию, когда А.И. Деникин сбежал с поста ее главкома. Петр Николаевич знал, что будет проигрыш, но все равно принял командование. И, кстати, если бы не батька Махно, еще неизвестно, чем бы все кончилось в Крыму. Более того, П.Н. Врангель завоевывал должный авторитет тем, что лично и часто, в отличие от А.И. Деникина, водил в бой солдат. И «по-меньшиковски»: в яркой белой бурке. Колчака, я думаю, за модное ныне женолюбство подняли на щит, хотя как перед полярным исследователем перед ним снимаешь шляпу. Но как полководец он загубил свое белое движение.

Еще раз подчеркну: эта псевдоюродственная традиция, с тонким, я бы сказал даже, люциферовским личным интересом, несмотря на всю внешнюю юродственно: жертвенную – сторону, всё равно показывала рога и хвост. Но в исторической перспективе сейчас видно, именно в силу поражения белых, при всей их личной корысти, в конце концов, восторжествовало их бескорыстие – как проигравших. Можно сказать, что в данной метаморфозе случилось рождение органично-юродственного.

Л.Н. Толстой. Одним из духовных отцов большевиков, конечно, был Лев Николаевич Толстой. Как псевдоюрод, которым он стал в свои поздние годы. Со всеми опрощениями, рисовыми котлетками и хождениями босиком – не В.И. Ленин же первым назвал писателя юродивым, и даже во Христе – он уже был таковым в оценке современников где-то начиная с 80-х годов XIX века. Да, здесь перед нами псевдоюродство, но не от лукавого духовного властолюбия, а от непомерно-искренней гордыни. Даже люди, которые к Л.Н. Толстому относились с заметным уважением, как, например, А.М. Горький, не могли скрыть, что он при внешней своей «опрощенности» и даже в чем-то придурковатости являлся человеком, с которым нельзя на самом деле было просто беседовать. Его надо было только слушать, а если не согласишься хоть в чем-то, сразу окажешься плохим. Повторим, это плод наблюдений достаточно большого доброжелателя, каким был А.М. Горький. Что говорить о тех, кто к Л.Н. Толстому имел те или иные серьезные претензии! Здесь нельзя не вспомнить оптинских старцев, св. Амвросия Оптинского, прямо сказавшего после разговора с Л.Н. Толстым: гордыни много.

Л.Н. Толстого отлучили до покаяния, в основном, за его роман «Воскресение», где действительно кощунственно описывается обряд причастия – не всякие еретики позволяли себе подобное. Но главное, по воспоминаниям близких, он желал этого отлучения. Он с 90-х годов к нему стремился, считая, что все должно быть честно: он не принимает церковь, и потому должна быть ее соответствующая реакция. Но одно дело, когда св. Авраамия Смоленского выгоняли из монастыря, когда св. Исаакия Печерского побивали камнями прихожане – там мы понимаем: перед нами – истовое юродство. А в случае с Л.Н. Толстым, напротив, чудовищная гордыня, вплоть до переписывания Евангелия и хулы на саму Благодать в «Исповеди». Любой антиклерикализм на таком фоне приобретает, ей-ей, невинность.

Ф.М. Достоевский. Псевдоюродство Ф.М. Достоевского – тема также необъятная, поэтому обозначу лишь некоторые ее моменты. «Дневник писателя» возникает потому, что его автор хочет прямые ответы давать, публицистики жаждет, что вполне понятно, и, опять же, согласимся: в «Дневнике» много прекрасных, искренних мыслей, но сам замысел, само первородство оного вызвано, увы, жаждой писательской известности. Не исключена и коммерческая проективность: ведь он солидные деньги стал получать. Но нет, это полуобъяснение. По большому счету Ф.М. Достоевский жаждал именно писательской славы, «звезданутости». У него ее прежде и вправду не было.

По-настоящему популярным, если не культовым писателем в те времена все-таки был М.Е. Салтыков-Щедрин. И можно просто сравнить тиражи романов, отдельных книг того и другого – не говорю про значительный тираж «Отечественных записок», самого массового тогда журнального издания, где и подвизался самый читаемый и, если хотите, модный в 70-е годы писатель, М.Е. Салтыков-Щедрин… Но непомерное тщеславие было у Ф.М. Достоевского при всей его гениальности, но ведь и дьявол, между прочим, отнюдь не бездарен. Кто мне скажет, что когда-то любимец Бога – посредственность?! Возьмите пролог книги Иова, возьмите искушения Христа в пустыне… Другое дело, качество дьявольской духовности с ее бездонной гордыней и оскорбленным чувством «справедливости»… Во имя своих «гуманных» прав…

Но самое интересное для нас – Пушкинская речь Ф.М. Достоевского. Ведь на тех пушкинских торжествах самая потрясающая речь была у М.Н. Каткова. Либералы постоянно обвиняли его в нетерпимости, в полном отсутствии всяких приличий, хамстве, наглости, гневе и прочем. А тут М.Н. Катков открыто предложил им перемирие, от которого они, естественно, отказались и, тем самым, с головой выдали свою нигилистическую суть. А Федор Михайлович – и К.Н. Леонтьев тонко это почувствовал, – в своем слове, как до этого в «Дневнике» просто пиарит себя, чтоб всем понравиться. Так что речь его можно признать как первый удачный пиар-ход в истории русской культуры. Ведь она всем понравилась, хотя он вначале кашлял, глухо говорил, был плохо слышен, но вот воодушевляется и на глазах у всех преображается в заклинающего вещуна и просто публичного мужчину: на любые вкусы. Но это, однако, мимолетное, а главное, и К.Н. Леонтьев об этом прямо пишет: после светопреставления ягненок ляжет рядом со львом, да. Но, простите, не до светопреставления, как заклинал Ф.М. Достоевский. В Пушкинской речи вообще вырвалось у него и мелкое самолюбие, как нередко, впрочем, и в романах. Можно не любить, конечно, И.С. Тургенева и А.И. Герцена, но вот пакостить им, скажем, «бесовски» – ей-ей, «всемирная» черта! А что говорить о его «розовом» христианстве в духе кота Леопольда?! – полный гуманизец – бре-н-д-овый и сегодня…