— …Мы в беседе вспоминали про Хайдеггера, где Вы сказали, что философия и поэзия — это две горы, и чтобы перейти с одной на другую необходимо спуститься вниз. И понятно, да, что в философии концепт важнее слова… Вот где по Вашей оценке в этом контексте литература, где ее место и кого из великих литературных классиков Вы бы поставили на вершину Олимпа с точки зрения философского осмысления? 

— Вначале благодарю за приглашение… Вы знаете, если говорить о самом месте литературы в некоторых видах человеческой жизни, человеческого творения, человеческого духа,  если найти точное место литературы на карте Духа, то тут очень интересный момент. На самом деле, то, что мы сегодня называем «литературой» («современной литературой», скажем так), то это должно занимать называть очень низкое, потому что это результат десакрализацией. Если мы посмотрим на древнюю культуру, то в центре ее внимания была книга, т.е. Священное Писание, либо некоторые сакральные тексты. И эти сакральные тексты настолько чтились, настолько перечитывались, заучивались, изучались, что теми же методами — страницами, чернилами, словами, грамматическими конструкциями — описывать что-то профанное (например, события, которые случились с каким-то отдельным человеком — настоящем ли, действительным или выдуманным) считалось просто осквернением. Точно так же, кстати, и с живописью.

До какого-то момента живопись была только сакральной: изображению подлежали священные образы (иконопись, фрески на храмах). То есть и литература, и живопись были изначально религиозны. И даже тогда, когда она обращалась к чувствам, она (традиционная поэзия) всегда подразумевала за собой некоторые гигантские символические, духовные миры. Даже, если речь шла о лирике, к примеру. Очевидно, эксплицитно даже для поэта, что лирические стихи содержали в себе отсылку к некоторым духовным реальностям: если, например, мы посмотрим Псалмы Царя Давида из Библии — посмотрите какая это литература, какие формулы и сравнения, какие метафоры и образы находит Царь/Пророк Давид для описания гаммы своих религиозных чувств. Вот это Поэзия, Творчество, Искусство.

И вот искусство изначально было частью сакрального мира. Когда литература в Новое Время стало отклоняться от этого, все больше и больше ставить в центр внимания не священного человека (в начале героя, но уже подчас балансирующего между богоборчеством и богоискательством — «мятущаяся личность») — это уже был признак, характерный дисбалансу, п.ч. такого рода искания (с точки зрения древних) должны были оставаться вне нашего внимания или лишь в крайних случаях проявляться в образе каких-то крайних злодеев, определенных героев (их богоискательство тоже становилось темой произведения). Но в целом такое богоискательство уже было сомнительным. А когда же стали описывать обычных людей (а современная литература этим и занимается в основном, практически без всяких связей с сакральным, и это считается обычным, привычным и нормативным), то литература, поэзия и творчество в принципе потеряло смысл. И вот Хайдеггер, когда он говорит о двух пиках (философии и поэзии), он скорее имеет в виду традиционную философию (т.е. философию, которая проделывает сложнейший путь подъема на вершину Мысли). С другой стороны, под поэтами и художниками, писателями и самой сферой искусства Хайдеггер имеет ввиду некоторых «небожителей» литературы — то есть далеко не всех. Хайдеггер видит таких, он их выделяет (не только Хёльдерлина, его любимого писателя, но и Пауля Целана, его современника и скорее последователя в какой-то степени, с которым Хайдеггер во Второй Мировой Войне оказались по две стороны баррикад, а потом встретились; таким же важным Хайдеггеру представляется Готфрид Бенн, Рембо и подобные им вершины литературы, поэзии, которые в свое время сумели достичь этого пика и сделать толчок от прочих банальных переживаний в сторону их сакрализации). Т.е., на самом деле, пик литературы (второй после философии) — это тогда, когда искусство достигает точки сакрального. Но это как раз противоположно литературе низин (литературе «маленьких людей», предметов и той, которую читают массы). И, скорее, та литература, которую читают массы — это уже плохая литература, п.ч. они своею низменностью даже хорошую литературу превращают в плохую — было ли то прикасание страницы или образы. В свое время Ницше говорил, что лучше умереть от жажды, чем утолить ее источником, из которой пьет сволочь. В этом отношении подлинная священная литература требует достойной подготовки, и она, в принципе, находится на более высоких уровнях этой горы — к ней надо стремиться, надо ползти, карабкаться. А современная литература (с Нового Времени) постепенно отходила от этих высоких требований. Поэтому, если говорить об этих высотах, втором пике, то надо говорить об исключениях самих авторов или об их исключительном прочтении, потому что, подобно приему в любом творчеству, автор/творец/создатель и зритель/читатель/слушатель являются взаимодополняющими, активными фигурами: тот, кто говорит в искусстве, должен быть услышан, а не только иметь возможность вставить свое слово. И чем более глубока, фундаментальна его речь, картина или образ, который он рисует, тем более квалифицированные, более творческие сами по себе требуются зритель/читатель. А современная литература как раз стремится стать массовой, стремится спуститься на уровень обычных людей и тем самым теряет свое возвышенное измерение (le sublime, лёсублим).

И на мой взгляд вот с таким подходом надо вообще начинать разговор о литературе. Литература, и поэзия, и живопись, и музыка — это, действительно, в своем истоке, в своей сути, область территории сакрального (τέμενος). Греки, например, говорили, что прежде чем построить храм, надо на той территории, на которой это строительство запланировано, прежде построить священный участок и оградить его, чтобы обычным (профанным) людям было указание на запрет вступления за эту ограду. И литература, этот пик, теменос (место, куда пускают лишь достойных) — это отделенная от других территория Духа. К тому же — это еще не означает, что нужно только так и писать: нужно таким же образом и читать. Читатель — это тоже часть этого Творческого Процесса, и правильный читатель может даже из дрянной книжонки или у какого-то третьестепенного автора вычитать что-то очень важное и принципиальное, в то время как банальный (массовый) читатель любое откровение способен своим взглядом загадить, п.ч. от взгляда очень многое зависит — как мы смотрим и осмысляем на строчки (мысль), как мы слушаем музыкальную мелодию (слух), как мы рассматриваем картину (зрение). В значительной степени это не столько процесс отражения, сколько соучастие в Творении. Зритель/читатель/слушатель — это соучастники Процесса Творчества. От них требуется тоже очень большая ответственность. Поэтому литература — это вещь в своих истоках, она крайне эксклюзивна и требовательна, очень избирательна и  аристократична. И на мой взгляд это сразу ставит ее в оппозицию тем нравам и тем количествам просмотров или тиражам, с которыми мы имеем дело. Если книга хорошо расходится — значит что-то не так с ее автором и надо подумать в чем проблема.

— Александр Гельевич, вот знаете, как у Познера в беседах присутствует Марсель Пруст, так и для меня есть писатель, которым я доверяю своей системой координат — это Даниил Андреев. Я его очень часто в беседах применяю. И у него есть такой, как мне кажется, очень интересный тезис, что художник не может быть свободен от кармической связи с отображенными ими метапрообразами. Как кармическая ответственность за их судьбу. И даже чем значительнее создан художником образ, тем больше возможностей он открывает перед метапрообразами. Есть ли, особенно на Ваш взгляд, какая-то кармическая ответственность Творца за создаваемыми ими образами и есть ли какое-то долженствование литературы? Общаясь с либеральными авторами, мы слышим тезис, что литература может быть «только хорошей» или «только плохой», а какие как бы смыслы — высокие или низкие — неважно. 

— Вообще Даниил Андреев, развивая эту тему (это занятное замечание), полагал, что герои произведений имеют душу — они полноценные личности, и поэтому после смерти (своей или автора, или читателя) попадают в Рай или в Ад. Вот это тоже очень занятная идея: настолько эти персонажи казались Даниилу Андрееву живыми сущностями, полноценными фигурами (и его можно понять, потому что искусство суть дело сродни волшебства; у Хайдеггера есть любопытная фраза, в которой он говорит о Творце, который выставляет Землю, приблизительно так, но он говорит не о Боге-Творце, а о художнике, в частности — о Ван Гоге и его ботинках, и здесь речь идет о том, что художник, действительно, творит мир, он творит население этого мира, которое имеет свою собственную судьбу, и художник этот, конечно, ответственен, но не столько, правда, перед своими персонажами или зрителями, сколько  ответственен перед своей внутренней свободой, перед Духом, п.ч. художник, во всех смыслах, творит реальность). И Даниил Андреев, очень чуткий, может быть крайне, писатель, прекрасный по существу поэт, очень хорошо видел цельную образность: действительно, Мармеладов, Раскольников (т.е. персонажи Достоевского или Блока, или Тургенева) — они настолько живы, что мы можем с ними вступать в диалог (Джойс, кстати, говорил, что сам с персонажами своих произведений спорит, ругается, которые то против друг друга, то вместе). Т.е. эти персонажи этих художественных миров — это не метафора, это действительные миры. И Даниил Леонидович в этом отношении настаивал на этой действительности архетипических структур Бытия (онтологии). Кстати, я думаю, что за счет таких специфических его формулировок он недооценен, поскольку считается тем же «спиритуалистом». Но на самом деле — если бы мы признали его как  «Русского Блейка» (вполне подстать Блейку Даниил Леонидович, с его собственной мифологией, с глубинным ангажированием в таинство русской истории, со своими замечательными моделями ее интерпретаций — рискованными, но ведь все вокруг рискованно). Но если пробраться, а, особенно, если углубиться в поэзию Андреева, то ведь он был плоть от плоти Серебряного века, он был там ребенком, воспитанным всеми гигантами, огромными звездами — безумными талантами Серебряного века. И он был тот, который впитал в себе это все с младых ногтей просто, и которого воспитывала вся та богема, интеллектуальная элита дореволюционного характер. Он дитя Серебряного века.

К тому же — несмотря на лагеря и прочие вывихи — остался этому верен. Поэтому я думаю, что его надо как бы переоткрывать сейчас. И то, что он говорил об ответственности художника за свое Творение — это ведь правильно, т.е. он, на мой взгляд, очень тонко чувствовал некоторую феноменологию Творчества, п.ч. феноменология Творчества есть не только проникновение в структуру того, что есть (это ее половина), сколько вместе, параллельно с проникновением в структуру того, что есть: в лабиринты, переливы Бытия — т.е. Творение. И здесь переплетение того, что есть и что должно быть создает уникальную ткань решительности Творца, т.е. он решает чему быть, а чему не быть, он решает о том или ином выборе и не-выборе, по какому пути пойти, а какой отвергнуть. И это решение он принимает перед лицом Бытия. А это очень серьезный суд или серьезная инстанция.

Поэтому я согласен с тем, что Творец ответственен за свое Творчество (даже если речь идет об автоматическом письме, п.ч. оно автоматично только с т.з. метода, а на самом деле оно вскрывает глубинные архетипы, как мы знаем, кстати, из опыта сюрреалистов, и отсюда оно никоим образом не является чем-то механическим, но просто позволяет глубинным архетипам и фигурам феноменологии и онтологии проявить себя сквозь цензуру довольно мелких и формальных социальных предрассудков). Что касается либералов.. ну, это отдельный случай. Я бы их вообще не упоминал: это страшная вещь — либерализм. Либералы неправы во всем — даже когда они правы, они все равно являются неправыми, поскольку это тоталитарная идеология, секта, фанатики и убийцы, это люди, уничтожающие на корню просто, заведомо, все имеющее какую бы то ни было ценность и возвышенность.

Либералы — это враги Духа, которые сами же и не скрывают этого.  Их цель — ликвидировать силы Духа, превратить в энтропию, рассеять их. И что для этих странных фанатиков, опасных даже, маньяков этаких, является хорошей литературой, а что плохой — это тоже вопрос, п.ч. они настолько политизированы и идеологизированы, настолько вовлечены в эти водовороты активной либеральной пропаганды, что любое их мнение, на мой взгляд, совершенно отрывается от релевантности. Они вообще своим тоталитарным, абсолютно нетерпимым, навязчивым дискурсом, совершенно глухим к какому бы то ни было realitycheck, фактически любые дебаты, беседы, любое рассмотрение — просто мгновенно выводят за пределы всякой содержательности.

При этом я считаю, что, может быть, такое в последних поколениях, в последней генерации подобных либералов, но что, если мы посмотрим на основателя этой идеологии, на Карла Поппера? Там та же самая нетерпимость (из самого названия книги Поппера — «Открытое общество и его враги» — сразу понятно, что кто не либерал — тот жертва), которые на много сотен страниц разворачивается в пользу уничтожения и гнобления Платона, Аристотеля да и всей европейской философии, чуждой либералам напрочь. И вот с такими фанатиками и экстремистами обсуждать что-то… Либералы — это однозначные враги культуры. Отсюда — к их мнению о «хорошем» или «плохом» написанном — мне просто даже страшно обращаться. По-моему, критерии искусства, творчества и других сфер приравниваются иным измерениям эпистемологии, мысли. И давайте хотя бы согласимся с тем, что Искусство — вечное и тонкое явление, оно требует строгой мобилизации душевных сил. И как в таком случае можно судит о творчестве, если мы отрицаем душу, Дух, душевные силы, если мы взамен этого ставим какие-то заведомо определенные клише? Поэтому я считаю, что вообще либерализм и культура несовместимы. Либо — либерализм, либо — культура. Т.е. в принципе есть вещи, которые заведомо ставят любого автора, критика или даже читателя «в сторону». Это не значит, что хороший художник не может иметь либеральных взглядов — может. Но такой художник просто называется «поэт такой-то», «писатель такой-то» «плюс» «либеральные взгляды». А либералы — это как раз никто: не поэт, не художник, а просто «никто», в котором «это» замещает собой все остальное. Поэтому в этом смысле мне кажется, что это малорелевантная отсылка. Но тем не менее — ответственность автора за свои творения, конечно, огромная, п.ч. он творит мир (как по Хайдеггеру), но еще и творит материю этого мира: он не просто его трансформирует или интерпретирует — он творит. Это земля, которая налипла на ботинки Ван Гога в этом замечательном произведении. И Хайдеггер так же анализирует, что не только ботинки, но и земля является частью этой мистерии Творчества.

А ответственность художника абсолютна, п.ч. в момент Творения у него вообще нет никаких критериев — он полностью свободен, и в этой свободе можно как взойти на Небо, так и низринуться вглубь. И ему никто не поможет. Творчество глубокосубъектная вещь. Это очень большой риск. Хайдеггер тоже об этом говорил, что это «бытие без укрытия», «бытие в литературе», «бытие в поэзии», «бытие в философии», «бытие в культуре». Поистине — это «бытие без укрытия» (Schutzlossein). Почему «без укрытия»? Потому что если мы в Религии еще находим опору в Боге, в Культуре мы ищем опору в самих себе. А Человек, т.к. по существу глубок, может в данном случае совершить как взлет, так и падение в бездну, став ее полноправной жертвой. Именно потому, что человек открыт, свободен. Но вопреки либерализму — открыт внутри себя и ничем не ограничен, а любые внешние границы и определения истинно свободный человек способен всегда преодолеть. В этом благородство человеческой Природы.

— Александр Гельевич, очевидно, что для любого писателя максимальная возвышенность тем — то некий высший уровень. Но есть очень странный феномен: почему-то эсхатологическая тематика очень мало и слабо отображена в литературе классической. Или, например, тема Антихриста — присутствует только у Соловьева, Даниила Андреева, Сергея Нилуса. Однако вопрос у меня такой: причины этого недостаточный масштаб автора (писателя) или какая-то боязнь прикоснуться к сакральному? Это, наверное, относится даже не только к нашей христианской, православной традиции, но и к иудаизму. Если мы посмотрим — при огромном количестве иудейских писателей тема первого и второго храма в литературе практически не присутствует (если только не тема разрушения). Как Вы объясняете вот этот странный феномен? 

— Ну, я думаю, что частично Вы ответили на свой вопрос. Тема эсхатологии — ее христианская и в точности иудейская, безусловно, и так же исламская (правда, в меньшей степени) религии — это часть религиозного мировоззрения. Модерн же — это идеологическая глобальная конституция, основанная на идеализме, материализме, секулярности и на том, что религия является в общем-то совокупностью необязательных частых мифов. Но если мы отвергаем религию, то мы забываем об эсхатологии полностью, она скрывается за горизонтом от нас, становясь очень частной и уже совсем нерелевантной темой.

С другой стороны, Вы знаете, я думаю, что в русской литературе тема эсхатологии проявляется не только у тех авторов, которых Вы назвали. Я думаю, что абсолютно эсхатологичен Достоевский. Его «Бесы» — это настоящая эсхатологическая драма. И у него же очень частый феномен эсхатологических образов толкователей Апокалипсиса. Если мы внимательно это прочтем, то почти в каждом произведении мы увидим целые блоки, структуры, посвященные этому. Но поскольку эсхатология децентрична в советском и либеральном типах мышления — мы ее не замечаем. А вообще, расположилась бы она рядом с нами и в нас, — и о Достоевском можно было бы писать целые трактаты: и о его эсхатологических взглядах, и о его «Дневниках». Он постоянно обращается к этим темам.

Поэтому Достоевский — это и есть наша литература. «Как же ж наша литературная традиция без Достоевского?» И перечитывать его постоянно, в течение всей своей жизни — это долг любого русского культурного (тем более) человека. Достоевского, мне кажется, люди не просто читают — это то, что они открывают лет так в пятнадцать-шестнадцать, но уже не закрывают потом. И это действительно вся вселенная: все образы, все глубины русской Культуры, русской Истории, русского Духа…

Есть также и своеобразная эсхатология у Толстого, и у представителей Серебряного века — чистейшая эсхатология: эсхатология вообще (серебряный голубь, Блок, Брюсов, Сологуб и т.д.). Эсхатология, на мой взгляд, это и есть главное содержание русской литературы, поскольку она была очень религиозна. Вот Вы упоминали Соловьева — она ведь начинается как русская религиозная философия. Не просто какое-то направление получат название «религиозная». Вообще русская философия — как таковая, без всяких определений, — это и есть русская религиозная философия. Другой просто нет: все остальное было либо не-русским (банальное копирование кантианства или полнейшее измельчание, которое мы видим сегодня и котором говорить вообще не хочется), либо это была не философия. А русская философия — она третьим термином имеет определение «религиозная». И, соответственно, эсхатологические темы — это главное содержание русской философии (философии Соловьева, Флоренского, Булгакова; Булгаков же — это напросто чистая эсхатология) и русской литературы. Следовательно, те, кто является русскими литераторами –редко, очень редко обходят эту тему стороной. Другое дело, когда какой-то случайный набор имен, шелестящих газетных листов, которые устаревают еще до того, как они были написаны и отданы в типографию. Этот большой (по массе) объем макулатуры эсхатологию, правда, как-то не затрагивает. Я даже еще более сформулирую: то, что не затрагивает тематику эсхатологии (прямо или косвенно), религиозную проблематику — вообще не имеет отношения к русской культуре. Потому что даже советская литература — это антихристовая литература. Смысл советского периода — это борьба против духовной, христианской вселенной. И построение альтернативной эсхатологии (причем коммунистическая эсхатология — это тоже эсхатология) — будущего, конца истории Гегеля, коммунизма — это построение Царства Конца, в котором переплетаются еретико-сектантские чаяния русского народа с некоторыми мотивами классического христианства. Я также думаю, что эсхатология является единственной семантической «решеткой» для корректной интерпретации, герменевтики русской литературы вообще и включая советскую литературу как некий специфический, сектантско-хилиастический подраздел эсхатологии. Вот если мы увидем построение картины воскрешения мертвых без Бога, построение полноты Золотого века без вертикали (в духе космизма Федорова или технократической направленности), именно научными методами — мы увидим классическую эсхатологию, только специфически ориентированную.

А теперь, если мы возьмем Юрия Витальевича Мамлеева — одного из последних русских писателей, на мой взгляд, — он только про эсхатологию и писал. У него даже есть такое произведение, которое называется «Мы готовы ко Второму Пришествию», а все остальное — это чистая эсхатология. Поэтому здесь, по-моему, если начать разбирать (Пушкина к примеру, Тютчева), то мы может быть с удивлением обнаружим, что в них эсхатология и представление о Конце Времен на месте Веры, Религии и Великой Державы в контексте Мировой Истории, движущейся к своему Концу — будет просто очевиден. А вот в читательском сознании — ее нет: читатель пропускает эти пассажи, как правило, без большого внимания, п.ч. он не понимает о чем идет речь, думая, что это какие-то «дежурные» и устаревшие формулы. Если бы острота эсхатологического сознания, его культура была на должном уровне, то мы читали бы русскую (и даже советскую) литературу несколько иначе, с гораздо большим уровнем погружения. Поэтому эсхатология есть — ее только надо найти, открыть. Но то, чтобы привлекать внимание к эсхатологической тематике –это совершенно правильно: как читателей, так и наших зрителей/слушателей.

 — Александр Гельевич, Вы упомянули Соловьева, Булгакова, Флоренского. Здесь не могу не спросить (я, конечно, понимаю, что это сложнейшая тема) — а почему тема софийности не принимается классическим принципом православного богословия? На Ваш взгляд: насколько эта тема актуально, имеет ли будущее и насколько она должна быть услышана? 

— Вы знаете, это очень тонкий и деликатный вопрос. Я думаю, что наша богословская мысль (в современной России) находится в очень трудном положении. По многим причинам. Во-первых, она не могла полноценно развиваться в советский период по одним причинам. Западноее богословие в этом отношении было гораздо шире (т.е. я имею в виду русское богословие в эмиграции), но там среда была очень редкая и условия были совершенно неблагоприятные для ее становления. По сути, богословская линия распалась: церковь была здесь, но она была лишена возможности богословствовать, а богословы были там, но там же не было церкви, паствы. И слились эти два течения богословской мысли уже после. Не все ее, богословскую линию, принимали (правые не принимали по одним, либералы по другим причинам), но среди монархической («карловацкой») идеи, идеи неомонархизма, богословие, которые было связано с Антонием Храповицким, с историей русско-зарубежной церкви (с одной стороны и с другой — «неовизантисты», которые в свою очередь тоже были совершенно новым явлением русско-зарубежной церкви, повернутым к греческой, исихастской традиции), в основном располагалось в парижских центрах. Затем появилось еще одно направление — «софиология» (др.-греч. Σοφία — «Премудрость, Высшая Мудрость» и др.-греч. λόγος — «учение, наука»). Вот эти три богословских направления — монархическое, византийское и софиологическое — развивались параллельно.

А в советском союзе богословия не было. Церковь была, иерархия была, люди были, паства (небольшая) была — богословия же нет. И когда эти три линии (кстати, сами собой находящиеся в конфликте и негармонизированные внутри эмиграции, п.ч. что можно было там привести в порядок для русского человека, потерявшего самое главное — саму Россию; русский человек же без России просто недействителен — это все замечают: уезжая с надежной остаться человеком, они уже там впадают в нехватку русскости, нашей земли, воды, русского неба, — всего русского, основываясь на самом Русском Бытии…) вернулись (как и Флоренского, и Булгакова, и Соловьева напечатали, так и представителей монархической линии — Ильина, Тихомирова) — начался бурный всплеск любопытства и интереса ко всем этим направлениям, что у церковных руководств (ее тогда, в 90-е) вызвало шквал недоумения: т.е. в девяностые годы, под натиском этой эмигрантской мысли, которая там, на Западе, не могла получить должного внимания, оно хлынуло, окропив все наше начальство, а потом сказала «Хватит! Давай лучше займемся хозяйством, будем восстанавливать храмы физически, а ментальный храм отложим на потом».

И вот эта самая пауза как раз затянулась. Она стала какой-то «традицией»: «монархизм?.. ну, это экстремизм! византизм?.. ну слишком греческое, слишком фундаменталистское… исихазм?.. это вообще народное духовничество… старообрядчество? — нельзя! софиология? — тоже (вспоминая постановления, которые скороспело приняли, хотя с и философской т.з. это совершенно законченные конструкции).». Некоторые высказывания, например отца Сергия Булгакова, конечно противоречат христианской догматике, указанным постановлениям. Но он же не настаивал на этом? А после вообще говорил, что не то имел в виду и что это была метафора… Т.е. не так все плачевно обстоит, как нам кажется. Нам лишь просто, по правде говоря, запретили богословствовать. Существуют запреты. Поэтому определенная усредненная передача само собой разумеющихся вещей, причем очень агрессивно не принимающих какое-то живое движение христианской мысли, наброшена на наше сознание.

И по этой же причине сейчас, мне кажется, христианская мысль в России находится в тупике. При том огромном объеме непродуманного, неосмысленного и непрожитого материала, который хлынул после конца Советского Союза к нам из эмиграции, — это множество мыслителей, которых надо обсуждать (где «Флоренские, Булгаковские, Кернские чтения»?), — все занимаются в церквях, на мой взгляд, какими-то бытовыми вопросами. Это правильно, очень хорошо и это нужно людям. Но вместо богословия у нас совершенно уже какие-то «формулы». Это как раз напоминает, когда поздний Советский Союз: чем больше и жестче настаиваешь на верности догмата — тем меньше в него веришь, и в конечном итоге многие люди (талантливые даже) выступают неправильно, думая, что такова Церковь. Нет, это именно наше состояние. Сегодняшнее. Церковь — это Жизнь: ума, души, сердца, мысли. А Христианская Мысль не может быть мертвой.

Она никогда такой и не была: если мы сейчас почитаем тексты и деяния отцов, мы увидим, какая резкая и подчас дерзкая Мысль, да и вообще — вся Александрийская Школа.  И Ее сейчас пытаются этими рамками загнать. К тому же еще с синодальных времен — между Петром и Лениным — это уже огромная цензура,  подстроенная под научные открытия, сложные и труднопонимаемые на тот период моменты, которые были попросту отброшены… Т.е. это не совсем по-настоящему полноценное богословие. Оно попыталось ожить в начале двадцатого века — но не тут-то было… И после все время планировалось освобождение этой русской богословской мысли, приходилось под замыслом этих русских мыслителей где-то на XVII, XVIII, XIX,XXвека. Но ведь мы знаем, что вместо этого произошло что-то диаметрально противоположное. И опять эта богословская жизнь была на тот момент отложена. Многие вопросы богословия просто закрыты. И для этого — их просто надо осмыслять. А осмысление — это огромная вещь. Но что мы еще должны делать — это наша экклезиология (от греч. ἐκκλησία — церковь и λόγος — знание), учение о Церкви и исторических судьбах.

А тут вообще ничего не понятно. Но и «непонятно» — это еще не значит, что нечего понимать. Это означает — очень многое понимать того, что мы еще не сделали. Вот каков путь земной Церкви? И здесь столько вылезает позиций и мнений, что толком ничего не понятно. Одни вообще филокатолики, другие — общие крестьяне, третьи — либералы, четвертые — «Москва Третий Рим», пятые — византисты, шестые — исихасты, седьмые — старообрядцы, единоверцы.

Т.е. такое количество мнений относительно экклезиологии, что никакого консенсуса здесь нет. Да, пытаются что-то выделить — может быть кто-то этим удовлетворится, но я думаю, что христианское сознание… Кто такой христианин? — в первую очередь это человек, которого Бог создал свободным, и это отношение творения Богом свободной души, этот акт, является тем, вокруг чего строится христианская мысль, но и эта свобода не означает простую покорность: это добровольная любовь, которая должна базироваться на свободе, которая есть и «вызов», и «ужас», и «главный дар, даруемый нам самим Богом», и даже когда мы знаем, что получаем ее от Бога, но это знание еще может быть решено самым невероятным образом, это только первый шаг. Отсюда же и та фраза, что «нет более свободного человека, чем православный христианин».

Поэтому богословие и истинная жизнь христианского ума, православного духа, православной души — это вещи очень созвучные. Я не думаю, что здесь можно отделаться какими-то постановлениями. Никто этой свободы нас не лишит и не может лишить. Но и то духовное богатство, «тайных» (иногда верных, а иногда и наоорот) — очень трудно отобрать. Кто может, например, отобрать или осудить тех или иных мыслителей, если он сам мыслителем (возможно, чиновник или человек, занимающийся бытовыми вопросами) не является. Поэтому, я думаю, что в русском богословии все открыто. Просто в свое время было отброшено. И для нас, православных, это является нашим путем, нашим испытанием, нашей Судьбой.

А эту Судьбу надо изжить — в философии, в Мысли. И то, как кого-то назвали или осудили в какие-то конкретные исторические времена — это требует настолько деликатного внимания и погружения в проблему, что так просто, мне кажется, одним жестом («все! с софиологией покончено! с монархизмом покончено!..»), ничего не произрасти и произрасти до ясности не может. Соответственно, богословие — это открытая тема. Да, здесь проведена административная черта, говорящая «здесь все решили» — но меня это не убеждает совершенно. И я также думаю, что никакого истинного православного христианина никакие запреты, которые уже подлиты «истинностью» мнения о тех или иных мыслителях, деятелях в Церкви (особенно в последние столетия, когда мы уже давно живем вне всякой православной нормы), не должно убеждать таким же образом. Следовательно — придерживаться канонов, древних устоев нашей церкви, но совершенно спокойно двигаться в рамках этих условий в поиске Истины, которая для нас есть Христос. Но эта истина должна из просто декларированной должна стать истиной нашего бытия, нашего опыта. А путь именно к тому, чтобы это произошло именно так, должен быть и является подчас не прямым.

— Александр Гельевич, в осмыслении этапов и собственного осмысления богословских истин, конечно, очень резко выделяется Толстой, и вот последний этап жизни Толстого всеми крайне по-разному оценивается. Для Вас поздний Толстой с его попытками, эстетическими поисками — это что такое?

— Ну, во-первых, это часть общественно-политического мышления. Толстой очень правильно, в Духе Аксакова и поздних славянофилов, увидел различие между русским государством и русским народом, и это различие в своем графском сознании он довел до антитезы. Т.е. у Толстого было мировоззрение из двух составляющих: одна — русский народ, другая — русская государственность. Он считал любое (включая Русское) государство — злом, а народ считал благом. Поскольку церковь, начиная с Петра, была частью государства (может и раньше, но по-другому конечно), была этаким министерством и институтом права («полиция нравов»), Толстой отнес церковь к одной из институций государства. Но государство он отвергал, оно вообще считалось «крутом чистого насилия», антинародным явлением, и он выступал за освобождение народов от государства.

Соответственно, по этой причине он поддерживал народные секты, разного рода духовные движения, которые оказывались в оппозиции официальной церкви, так же как государственные политики оказывались в том же самом положении относительно русской державы уже по другим соображениям. Он был последовательным народником, кстати, и в этом отношении являлся воплощением этой логики. И эта логика, действительно очень серьезная, от которой многие отмахивались, выступает определенным провокационным моментом, обостренным вплоть до противоречащих реальным случаям проблем или оппозицией между государством и народом.

Толстой как бы на этом пути дошел до конца: если он отрицает государство и официальную церковь — он это доводит до конца. Следовательно, он отвергал государственное христианство, выступая за народное христианство, т.е. за оппозиционное христианство, которое многие представляли сектой. Поэтому он стоял за христианство народное, которое являлось неопределенным, условно народно-сектантским, еретическим, против государственной религии, в которой он видел просто институт государства. В этом отношении он последователь Иоанна Кронштадского, который видел в подобного рода идеологии — Антихриста.

Он говорил: «если призывать народ выступать на государство, то народ уничтожит вместе с какими-то отрицательными вещами и священное ядро русской истории». И, соответственно, Иоанн Кронштадский прямо называл Толстого «сатаной», «посланником Антихриста», выступая как защитник русской державы и русской церкви. Вот Вам две позиции. Я же думаю, что то две позиции двух русских людей. Абсолютно русских.

Я ни коим образом не ставлю под сомнение честность русскости Толстого (я даже щас говорю не столько о его литературе, сколько о его позиции, а она была последовательна в рамках того мировоззрения, которое он разделял, кстати, не только в последние годы наравне с Кропоткиным, анархистами и левыми славянофилами, народники, эсеры, и таким же образом российское государство расплатилось за то, что эти настроения преобладали: с ними не хотели говорить и считаться, да и реального народа наше государство не знало и не знает до сих пор; Русский Народ — это Великое Неизвестное, которое Толстой описал в своей позиции, своих текстах; «Война и Мир» — это о чем? Это о том, что народ «мир», а государство всегда «война», и если мы хотим «мира» — нам надо уничтожить государство). Большевики же, оперившись на толстовство, во-первых вернулись к государству, только к еще более насильственному и механическому, во-вторых — народ постепенно стали превращать в какой-то механический пролетариат, искусственную конструкцию. Это все парадоксы, и Толстой является частью нашего сознания, нашего Духа.

А где сейчас русский народ — мы о нем слышим, он в центре внимания? Либо какие-то радикально-маргинальные выкрики, либо наоборот что-то искусственное и неопределенное, то. что напоминает симулякры бывшей царской России — нынешний патриотизм. У нас и держава какая-то недоделанная, и о народе уже никто не говорит. Поэтому Толстой сегодня как-никак актуален. Несмотря на все отлучения и пренебрежения — он что-то хотел сказать и сказал. Мы просто не читаем.

Проблема перед нашими глазами, но мы не притрагиваемся к ней. Мы берем книги, но не перелистываем их, мы слушаем классическую музыку (а практически все ее представители — это русские «националисты», воспевающие культ Руси), но не проникаемся. И нельзя в настоящее время требовать также, чтобы кто-нибудь писал что-то «интересное», п.ч. это просто невозможно. Нам над разобраться с предыдущим, с той фундаментальной правдой, т.к. Гоголь и Достоевский с такой силой, изнутри, дешифровали Пушкина, а без понимания Достоевского — какой Серебряный век?.. А потом у нас наступил перерыв, и из этого перерыва мы выползаем как больные деменцией: что-то мы уже понимаем, а по большей части — мы не понимаем, что эти люди писали, что они вкладывали в собой написанное. Не понимаем, потому что не составляем интерпретационной семантической решетки. Просто нам кажется, что это «так, культура»… И от этого потеряна традиция читателей, слушателей и ценителей. Вот что главное. А критики — это у нас некий институт: либо отсутствующий, либо часть идеологической машины, которая к литературе и искусству  не имеет никакого отношения. Соответственно, у нас есть очевидное богатство, но у нас нет ключей. Мне кажется, что каждый русский мыслитель, каждый русский писатель, композитор, поэт — должны быть переоткрыты. Хотя бы один за одним. Но от этого зависит восполнение и нашей культурной полноценности, которую мы тоже утратили. Мне, честно говоря, трудно представить, как из этой деменции выйти. Но то, что мы в ней находимся — это объективный истина. И это все самокритика: я не говорю «вы» — я говорю «мы».  Но это не говорит и о том, что «мы» какие-то глупые и плохие. Мы попросту утратили трансляцию культурных кодов, п.ч. не разобрались ни в истории, ни в истории культуры, ни в истории литературы и т.д.  И у нас же нет какого-то определенного алгоритма, который помогал бы нам наше прочтение передавать и следующим поколениям. Поэтому образование наше пришло в тупик: и не по причине какого-то министра, а по объективной причине, причине временной и культурной. А либерализм и технократия — это такие могильные черви: когда кто-то умирает, на их место приходят другая публика уже. И я все же думаю, что как-то — чудом или снисхождением каких-то невероятным стихий или моментов духовных движений — нам удастся отсюда выбраться. Нам надо сначала понять и переосмыслить прошлое — ту литературу, которая уже у нас имеется (а через нее мы только и можем понять). А пока мы находимся в таком состоянии — мы будем пребывать в плачевом состоянии.

— Александр Гельевич, Вы сейчас выпустили фундаментальный труд «Ноомахия». Невозможно, наверно, да и не нужно, в короткой беседе, просить пересказывать содержание и смысл подобных вещей. Но как я понимаю, в основе данного труда лежит идея, что самые кровожадные войны людей — это лишь бледные копии, отражения тех войн, в которых участвуют Боги, Титаны, некие гиганты и т.д., а те, в свою очередь, лишь являются образными фигурами, которые иллюстрируют более глубинные войны. Соответственно, «Ноомахия» — это об Отце всего, о войне по Гераклиту. И мы с Вами в начале как раз говорили о кармической ответственности за создаваемые образы. У меня такой вопрос: такое погружение в пучины войны — оно же, наверное, очень страшное? Какой-то культ войны, как Отца всего. Вам не страшно погружаться в это во все с т.з. взгляда мира, войны? 

— Вы знаете, мне представляется, что война и мир — между собой — неразрывно связаны, п.ч. мы не можем представить себе войны без мира и мы не можем представить себе мира без войны. Это два полюса. Поэтому, когда я говорю о «Ноомахии» — я имею «войну» не столько даже как стихию (а «Ноо-махия» — это «война умов» по-гречески, или «война внутри ума», что является еще более страшной войной), сколько как речь о разделении. Я считаю, что очень важно в Логосе, структуре мышления, представление о дифференциале (различии; есть одно и есть другое). Для того, чтобы показать, насколько одно не есть другое, а другое, в свою очередь, не есть одно (т. Е. отличное), — метафора войны подходит лучше всего. Так можно говорить о войне субъекта и объекта, п.ч. они настолько различны и тем же образом организованы, что говорить об их соотношении — это и есть речь «субъектно-объектной махии». Т.е. поле войны.

Следовательно, когда я говорю о «войне», я не говорю о каком-то особом эпизоде человеческой жизни (например, о моменте конфронтации людей). Продолжаю метафору Гераклита об «Отце вещей», совершенно верно, что различие полюса несовпадений, конфликтов, простого отделения одного от другого,  — и создает содержание о том, чем заполнено наше Бытие. Если бы не было различия, который в пределе создаёт нам конфликт, т.е. войну, то наше Бытие было бы пустым, однородным и уравновешенным. В нём ничего бы не было. Когда что-то начинается — это «что-то» уже отделяется от ничто: т.е. нечто отделяется от ничто и между нечто и ничто начинается определенного рода война. Это, кстати, у Шеллинга в «Философии откровения», «философии мифологии»  прекрасно показано: как только есть нечто и ничто — возникает уже первая пара, внутри которой эта оппозиция приобретает характер войны.

Вспомним «Евангелие от Иоанна»: «И свет во тьме светит, и тьма не объяла его» (1:5). Таким образом, мы являемся свидетелями войны, шире, истока света и тьмы. Тьма не просто находится рядом, как будто спит со светом, — она хочет его объять. Но не может — точнее, не даёт. Т.е. происходит напряженная динамика в выборе слов: и в церковно-славянском переводе и в греческом (оригинальном). И на самом деле, я говорю о войне именно в этом смысле — в смысле фундаментальных дифференциалов, фундаментальных онтологических, даже протоонтологических, парах оппозиций. Но при этом особенность «Ноомахии» в том, что я выделяю три этих полюса, а не два. Развивая метафору Ницше об Аполлоне и Дионисе, я ввожу представление о Логосе Кибелы, т.е. о Третьем Логосе.

Соответственно, вся картина меняется. Весь искусствоведческий и культурологический дуализм Аполлона и Диониса, на котором строится, на мой взгляд, культурология и философия не только нашего Серебряного века, но и вообще всего западного искусствоведения, стилистики. То есть это общий метод. Аполлон и Дионис — это две фигуры после «Рождения трагедии из духа музыки» и вообще — после Ницше, которые стали уже общим методом выделения аполлонического и дионисийского в культуре, мышлении и философии, цивилизации и даже в разных политических системах. Введение же Третьего Начала, Логоса Кибелы, в «Ноомахии» (а с этого начинается третий том и эта линия придерживается всех последующих двадцати трех), меняет всю структуру, модель соотношения этих двух типов мышления. Вот это и есть война. Война — то, что ведется между тремя Логосами: между Аполлоническим, Дионисийским и Кибелическим. И все они могут находиться между собой в разных конфигурациях и прослеживаться практически во всех культурах, сквозь всю историю, ибо они многократно меняются. Это и есть содержании «Ноомахии».

Последние три тома этого научно-исследовательского метода, если угодно, посвящены его применению к русской истории, культуре. Последний, третий том, посвящен исключительно русской культуре: к русским текстам, произведениям. Он, кстати, получился довольно-таки большой, несмотря на то, что я смог проанализировать только выборочные моменты. Но в целом, все двадцать четыре тома, показывают, насколько продуктивным и полезным для систематизации огромного цивилизационно-культурного материала эта идея «Ноомахии» является. Т.е. я начинал с гипотезы, что такая триадическая модель трех Логосов, прослеживание их конфликтов сквозь истории и культуры государств, плюральность цивилизаций, народов и обществ, может быть, даст новый взгляд на общую картину и станет основанием того, чтобы мы абсолютно, если хотите, убедились в многополярности, чтобы поняли, что нельзя мерить одну цивилизацию рамками другой, даже если она считает себя высокоразвитой, а другая — примитивной.

Вот я, на самом деле, являюсь органическим противником расизма — когда люди мерят другого через себя. Это, на мой взгляд, как раз исток самых глупых и неправильных войн. Т.е., если мы понимаем, что другой — это другой, и что он не хуже и не лучше, чем мы, что он — просто другой, если мы сможем пробиться к понятию другого, то мы в каком-то смысле становимся к нему не то чтобы ближе, не то, что мы начинаем избегать войны, но наше осмысление войны в таком случае, если мы понимаем противника (а Сунь Цзы говорил: «…если ты знаешь своих врагов и знаешь себя, ты можешь победить в сотнях сражений без единого поражения…»; пусть речь идет о противнике, может быть — он сейчас еще вернется), со своей внутренней системой координат, то мир будет удивительно мелким, плоским и мы будем постоянно воспроизводить себя, свою идентичность, проецировать ее на всех остальных, и, как последний олигофрен, будем перманентно наталкиваться на остальные углы, не замечая их (хотя надо было бы всего лишь сосредоточиться, чтобы их заметить).Поэтому «Ноомахия» — это метод позитивного постижения содержания другого, но только взятый не на каком-то частном случае, а глобально. Т.е. Логос Аполлона — другой, нежели Логос Диониса. Логос Кибелы — другой, нежели Логос Аполлона и Диониса.

И задача — не осудить или выбрать один из этих Логосов, а просто попытаться как можно более корректно описать их, показать их несводимость, отсутствие у них возможности редуцировать к какому-то общему знаменателю, — а это и есть война, — не стремиться их слепить, но выделить их автономные гигантские метапарадигмы, тотально обобщающие множество вариантов, а потом применить к цивилизациям и культурам: литературе, истории, политике. Это, конечно, грандиозный замысел.

И пусть я выполнил в первом приближении (в целом, если провести крайне досконально, их было бы более 300-400 томов), но это уже некое начало «контрэнциклопедии». Т.е., с моей т.з., «Ноомахия» — это удар по западному центризму, по западно-европейскому культурному расизму, и в духе наших славянофилов, евразийцев, продолжение борьбы за достоинство всех культур и цивилизаций. И тот факт, что они разные, не позволяет нам построить иерархию: одни лучше, а другие худшие. То, что они могут воевать и то, что они будут отстаивать свою идентичность перед лицом другого, н означает, что они зловредные, террористические и опасные.

Нам нужно их понять, в первую очередь — корректно описать, а потом уже все будут действовать как по объективной карте без маршрутов. И все это я применил к мировой культуре, истории и, конечно, в отношении России. Мне раньше казалось, что я русские народы знал больше остальных, а оказалось, что практически вообще не имел представления, что знания мои сводились лучше даже по отношению к другим народам. Они мне открылись как раз с т.з. русской борьбы этих Трех Логосов. Можно вообще, двумя словами, сказать, что между Логосом Государства (который Аполлонический) и Логосом Народа (который Дионисийский) в другой системе координат (а еще же существует Логос Кибелы, который аффектирует и затрагивает и Народ снизу, и инфернальный пласт Народной Жизни, и сверху, особенно через копирование материализма и механицизма, особенно отображенных в последние века, что характеризует собой модернизм в моей реконструкции) вообще противоположны (и это малая толика), что ярко отображается в культуре и в разных представлениях мыслителей, но с еще большим проявлением, представляя Логос Кибелы, иллюстрирует и такие элементы, как большевистский и либеральный строи, что в общем понимании создаёт диалектику русской культуры или, я бы даже сказал, «диалектику герменевтического подхода». Т.е., прежде чем интерпретировать русскую культуру, надо поначалу выстроить этому систему Логосов, а потом, применив ее, мы увидим их баланс, который будет постепенно приводиться к изменению своего состояния.

Это, на самом деле, чрезвычайно  трудная, уже не линейная и не редуцированная к простой, банальной схеме, тема. Поэтому я вообще считаю, что эти двадцать четыре тома представляют собой введение к энциклопедии, написанной, однако, не с одной позиции западноевропейского просвещения, а к энциклопедии, которая призывает каждую цивилизацию построить свою собственную историю, свое собственное видение мира. Я как евразиец заинтересован, конечно, чтобы это сделали мы. Но так же, как князь Трубецкой, я таким же образом понимаю, что если другие не пойдут таким путем, то нам не справиться с тем натиском западного универсализма. Соответственно, нам нужны другие цивилизации, которые станут нашими союзниками. Мы должны найти в западной цивилизации наших единомышленников, п.ч. далеко не все западное содержание сводится к этому агрессивному, расисткому (либеральному) модернизму, который сегодня доминирует в качестве западных элит. Но также и сами народы Запада далеко не солидарны с этим. Отсюда, кстати, успех моей «Ноомахии» и других моих книг на Западе. Вот «Четвертая политическая теория», к примеру, переведена практически на все языки. И в этом отношении я нахожу определенное взаимопонимание с людьми тех культур, которые пребывают на территориях элит, являющихся главными противниками моей эпистемологической стратегии. Но и союзников такого многополярного мира, даже на Западе, я нахожу больше, чем мы можем себе представить.

А в тех странах, в которых уже должны массами — миллионами или даже миллиардами — нас поддержать (например, в Индии и в Китае), уже не так эффективно, как ни странно. Т.е., мне кажется, что в тех странах, в которых цивилизационное отношение сохранилось и сохраняется лучше других и чье материальное положение находится в той же перспективе, люди не так остро воспринимают проблему, которая над ними нависла и которая уже фундаментально их касается. Поэтому здесь такой парадокс: тех, кто зашел на путь деградации, «заката запада» (по Шпенглеру), иммунитет этой глобалистской, расисткой версии универсализма больше вырабатывается больше, нежели на Востоке. Но, мне всё-таки думается, что большее недопонимание и проблемы восприятия моих идей обнаруживаются у нас, в России. Но, с другой стороны, это столько раз повторялось в нашей истории, что мне просто пошло и грешно об этом говорить. И таким же образом я обращаюсь к утверждению, что масса — это не показатель и не мера вещей. Мерой вещей является Истина, и тот, кто действительно приближается к Истине, желает двигаться в этом направлении — у того другая мера, критерии, оценки.

— Александр Гельевич, не могу закончить нашу беседу, не обратившись вновь к нашей теме, связанной с пандемией, изоляцией. Я знаю, что недавно Вы несколько раз высказывались о планетарных последствиях нынешней пандемии, сделав вывод, что вся нынешняя мировая система неэффективна, что возврат старому не будет, что очень важно, в течении карантина, продумывать о том, что же будет впереди. В этой связи я не могу не спросить Вас: какое в этом контексте Вы видите место экологии, п.ч. происходящее, как многие прочитали его и увидели, есть звонок человечеству, которое настолько уже истощало нашу природу, планету, и что вся стихия Земли берет свое, и что с другой стороны это возможность самому человечеству переосмыслить свои действия в контексте природы. При этом мы помним, что экология стала темой модной и в либеральной сфере, в которой она, по сути, зависла, что неправильно с т.з. отдачи себя лишь этой области. Есть ли какое-то будущее у экологической повестки? 

— Да, Вы знаете, мне кажется, что мы в какой-то момент вообще утратили понимание того, что именуется «природой», «материей», п.ч. мы воспринимаем природу и материю как то, что существует объективно: например, то, что можно эксплуатировать или то, что мы должны сохранять (в экологической версии). Но это вообще не так. Природа и материя — это некоторые «карты»,  которые глубоко связаны с человеческим и божественным духом. В религиозной картине мира то, что мы называем природа — называется «Творением», которое сотворено и которое творится в настоящий момент. Бог ни на секунду ни в чем не оставляет свое Творение, а значит, Творение — это некое послание, откровение своего рода, надпись, сообщение.

И на мой взгляд, если мы отнесемся к Творению в этом религиозном контексте, то никакой экологии больше не понадобится вообще. Более того, проблема насилия над окружающей средой (а эта проблема берет истоки из человеческого представления Природы, как чисто внешнего, агрессивного, как то, что Фрэнсис Бэкон определял как способность подчинять и подвергать насилию — в этом, кстати, и заключалась программа Нового Времени; затем произошло удаление и исчезновение Бога) — это фактическая оставленность субъекта перед лицом темной и злой силы, называемой «Природой», которая как раз все техническое и способно подавить.

И это отношение, как к противолежащему объекту (а «объект»/obiectum на латыни и есть «то, что противолежит»), уже создаёт проблему экологического представления. Т.е. Новое Время стало антиэкологическим не сегодня, когда появился Сорос и Грета Тунберг, а самого своего начала, когда появился Фрэнсис Бэкон и «люди убили Бога», как говорил Ницше. Смерть Бога, по сути, это начало главной экологической проблемы, п.ч. Природа из Творения превращается в нечто совершенно иное — в некую преграду, ограничивающую все возможности субъекта. И так начинается война, которая заходит до загрязнения окружающей среды и всех остальных явлений. Таким образом, мы, на самом деле, воюем с Природой, забыв, что Она есть Творение.

Стоит обратиться к Ней как к Творению — тут же для нас представление о любой вещи мгновенно изменится. Можно поднимать руку на агрессивное, бездушное и бессмысленное само по себе, инерциальное нечто, которое ограничит твою свободу (и в этой борьбе с Природой даже заметен некий героизм, но уже само представление о борьбе с Творением — это настоящая богоборческая, заведомо недопустимая практика). С другой стороны, я не думаю, что мы можем решить проблему экологии через «предмет» — не из себя. Это как раз проблема субъекта, проблема нас самих: не только даже по тому, что мы не таким образом отнеслись к Природе, но по той причине, что мы забыли как ключ к Творению как таковому, так и ключ к внешнему миру. Этот ключ допустим только с понимаем внутреннего мира. Деревья, кусты, коты — это прекрасные явления Бытия. Но не они нас излечат и спасут, п.ч. не они же нас и заразили. Это мы их как раз-таки заразили, т.к. живем неаутентично, вне самих себя и несправедливо по отношению к этим явлениям, к самому Творению. И в этом отношении экологические проблемы являются для нас уже накоплением (которое, однако, мы неспособны замечать) этих нерешенных и неверно решенных проблем. Т.е. экология — это не дело экологов. Это дело философов, мыслителей, религиозных людей. Мы сможем восстановить правильное отношение к миру, когда мы восстановим правильное отношение к душе, к самим себе, к Богу, когда наши представления будут построены на иных принципах, нежели на тех, к которым они приложены сейчас.

Сейчас же это покорение Природы проецируется и на других: на карьеру, на механическое представление об обществе (мы, к примеру, говорим о каких-то «лифтах», об искусственном, виртуальном мирах). Мы хотим цифровизировать уже себя самих. Не то  чтобы мы сейчас пытаем Природу, изучая ее механизмы и законы, но мы уже приступили и к человеческому геному, чтобы управлять человеком и подчинять его. Это гибель. Вот то мнение Толстого, что государство является «злом» — неслучайно. И в этом понимании заключается и то представление, что мы тоже становимся частью этой экологической проблемы: как люди говорят о том, что «мы знаем лучше, нежели мертвая природа», так и появляется теперь новая инстанция, «мировое правительство», которое станет заявлять, что «мы знаем вас лучше вас, дорогие граждане, мы будем вас изучать, ради вашего же блага ставить на вас опыты, изучать ваш ДНК-геном, затем чуть-чуть подправим». Т.е. мы уже не столько утратили понимание правильных пропорций Природы, но приступили и к утрате в направлении нас самих. И Новое Время, создавшее предпосылки к этому, изначально порадовалось конечно, но всему приходится, как говорится, рассчитываться по счетам. И коронавирус я интерпретирую именно также: что-то с Вами не так, дорогие люди, что об этом говорит нам уже само Бытиё. Но если помимо Бытия нам реплицирует уже Мировое Правительство, обещающее «вот-вот докачать последних пациентов на искусственном дыхании и отправить всех на работу», подобно событиям допандемической ситуации, то в дальнейшем разговор с этими пациентами будет намного серьезнее. Потому что наша цивилизация заходит уже в рамки неких открыто-сатанинских стратегий, обрядов и ритуалов. А с православной точки зрения — это всё закономерно, предсказано, в высшей степени ожидаемо. С Русской точки зрения мы всегда ожидали чего-то подобного, и у Русских же была идея, что «перед концом Россия должна воспрять». И это самое главное.

Мы Народ не столько Прошлого. Сколько самого Будущего. И в этом отношении — нам необходимо познать урок пандемии, проснуться, переосмыслить себя и свое, осуществить нашу миссию, которая является тайной нашего Бытия, воспринять ее как знак. И это может и закономерно должно произойти добровольно, без принуждений. Иначе — придёт конец, но уже как объективная данность.

Соответственно, возникает даже представление, будто весь delirium — это некая сила, которая противится настоящему течению времени, цивилизациям, пробуждению народов (а нас, прежде всего, должен беспокоить наш Народ): это и совершенно непонятное, уже даже без политических мотивов, цензурирование Facebook, YouTube, и ведение к построению постгуманистической расе. Но сквозь все эти построения, я как социолог, могу сказать, что есть то, во что люди верят. Вот прекрасный фильм Мэла Гибсона, «Теория заговора» [1997], иллюстрирует, как один человек, на первых порах фильма, выглядит объективным клиническим больным, но потом оказывается самым правым субъектом во всех своих гипотезах. И таким же образом есть то (с точки зрения социологии), во что люди верят. Если люди верят в вакцинацию, Билла Гейтса, наше правительство, — значит так оно и есть. Поэтому здесь опять же прослеживается, на мой взгляд, эсхатологическое прочтение. Однако есть народная эсхатология («все идет к концу; злые силы хотят нас поработить»), которая на самом деле только хочет казаться ее «формой» выражения, а по существу очень даже глубока, несмотря на то, что и выражается самим народом в терминах, кажущимися очень странными и непонятными.

comments powered by HyperComments